++
Я пришла домой, к Какудзо, и сказала: этот его брат сказал, чтобы он капитулировал. Он сказал: капитулировать. Я сказала: он ему так сказал. И он уже собирается. Он сказал: лучше бы он этого не делал. А я спросила: ради кого? А он: лучше бы он этого не делал. Лучше вот так ему и скажи. Я ему сказала, сказала я. Вот и хорошо. Он взял меня за щеки и сказал: Дзоо, вот и хорошо. Смотри, напоминай ему.
Какудзо был глуповат. Он был дурак, из тех, кто на работе дурак, в своей профессии дурак. Но в суде – не дурак и перед толпой – не дурак. Он был сам для себя дурак. Он был дурак, потому что не знал, из чего строится жизнь, и не мог заметить, что я построила себе жизнь прямо у него под носом. Он не мог заметить разницы, просто не мог: его Дзоо исчезла, а ее место заняла серая женщина в плаще-дождевике, которая кивала, садилась, готовила, моргала и моргала. Он не мог подметить, что это, по всей вероятности, значит: я живу где-то в другом месте, словно мальчик, который всматривается в старую фотографию и со вздохом выпрыгивает из своего тела.
Боже мой! Как мне хочется снова оказаться в той жизни. Когда вот так рассказываешь о ней, записываешь ее: я – словно полный двор теней, когда солнце стоит вровень с самыми низкими облаками. Я умножаюсь, но только когда мои чемоданы собраны, только там, где стою на вокзале, надвинув шляпу до бровей. Не видали старуху, похожую на меня? Я давно, уже очень давно старуха.
++
Как я могу разъяснить это, изложить для вас одной строкой? Могу сказать, что была череда свиданий. Могу пронумеровать их и пересказать одно за другим. Ни одного из них я не помню. Правда-правда. Точно так же я помню каждое, без исключений. Так будет правильнее всего – я могу рассказывать что-то о том времени и разбираться, правду рассказала или нет. Потом я это записываю. Всю неправду оставляю – пусть существует сама по себе.
В первой части моей жизни с Сотацу он жил в камере в тюрьме, где солнце катилось на юг сквозь окно на своем собственном проспекте, и поневоле пригибалось, и снова пригибалось, пока на входе в свой домик было почти уже и не солнце – так, старушка в лохмотьях. Но мы всегда высматривали ее, эту старуху-солнце, когда она приходила, всегда нетерпеливо ждали ее скудных подарков, ее размытого силуэта. Я говорила: о, Сотацу, о, мой Сотацу, сегодня ты – как длинноногий кот первого разряда. Он улыбался и смеялся, подразумевая: Дзоо, нет у меня ничего общего с таким котом, о котором ты говоришь.
В первой части моей жизни с Сотацу он жил в корзине на спине волка, бегущего на запад. Я была блохой в волчьей шерсти и обладала всеми привилегиями своего высокого положения. Я могла навещать узника. Я могла говорить с узником. Я растолковывала волку, что у него важная работа. Однажды я сказала волку, на самом деле сказала: знайте, вы везете очень важного заключенного, везете далеко, через границу. Он сказал: блоха из моей шерсти, твое дело – говорить мне такие вещи, а мое дело – не слушать.