– Ну, а если разбегутся, так что? – тут же вступил запальчивый Тривус. – Накладут им? И пускай накладут: это их проучит, на следующий раз храбрее будут.
– Но не рациональнее ли было бы, – настаивал «философ», – утилизировать элементы более революционные: поручить эту функцию, например, сознательному пролетариату?
– Вот как? – возмутился Тривус. – Мы за каждый «бульдог» должны заплатить три рубля шестьдесят, и я еще не вижу, где мы достанем эти три шестьдесят, а потом дадим эту штуку вашим сознательным, и спрашивается вопрос: а в кого они будут палить?
– Это совершенно необоснованная одиозная инсинуация!
– Может быть, но чтобы на мои деньги подстреливали моих же – извините, поищите себе другого сумасшедшего.
Самойло, все время молчавший, вдруг сказал:
– Сюда пригласили, кроме нас, еще двоих, но они не пришли.
– Им квартира не нравится, – вдруг просто, но понизив голос, объяснил «философ» и оглянулся на закрытую дверь второй комнаты.
– Ясно! – подхватил Тривус. – Для них квартира важнее, чем еврейские яйца, а нам нужны такие, для которых бебехи важнее, чем эта квартира!
«Мне, – пишет Жаботинский, – из самолюбия неловко было спросить, чем плоха квартира, остальные, по-видимому, знали, и я тоже сделал осведомленное лицо». Большинство высказались за точку зрения Тривуса, члены Комитета приняли соответствующие решения, вызвали Генриха попрощаться и разошлись… Самойло, – продолжал Жаботинский, – жил в моей стороне города, мы пошли вместе по безлюдным полуночным улицам.
– Что это за Генрих? – спросил я.
Он даже удивился, что я Генриха Шаевича не знаю. Оказалось, это был уполномоченный хитрого столичного жандарма Зубатова, который тогда устраивал легальные рабочие союзы “без политики”, с короткой инструкцией: против хозяев бастовать – пожалуйста, а государственный строй – дело государево, не вмешивайтесь.
– Гм, – сказал я, – в самом деле, неудобная штаб-квартира.
– Найдите другую, чтобы дали всем приходить и еще склад устроить, а Генрих ручается, что обыска не будет.
– А сам не донесет?
– Нет, я его знаю, он из моего городка. Дурак, впутался в пропащее дело, но донести не донесет.
– Только ли “пропащее”? Люди скажут: скверное дело.
– Почему?
– Ну, как же: во-первых, с жандармами, а главное – в защиту самодержавия.
Говорить можно было свободно, прохожих не было, и мы нарочно вышли на мостовую, конечно, беседовали тихо. Что Самойло так разговорчив, я уже перестал удивляться, мне как-то недавно и Маруся обмолвилась, что с ним “можно часами болтать, и куда занятнее, чем с вами”.
Теперь он на мои слова не ответил, но через минуту сказал: