Марк Солим стоял в стороне, закрыв лицо ладонями, что-то бормотал — то ли древнюю еврейскую молитву, то ли безумное заклинание.
Раздался резкий звонок висящего на барокамере аппарата. Коробейников и Марк Солим кинулись на этот звонок. Марк Солим схватил трубку, жадно слушал.
— Слава богу!.. Она разрешилась!.. — произнес он потрясенно, вешая трубку.
Коробейников смотрел в застекленный круг. Хирург, в забрызганных зеленых одеждах, в резиновых розоватых перчатках, держал над операционным столом, над разъятым животом новорожденного младенца. Весь в красной росе, окруженный розовым светом, он парил — сморщенное лицо, маленький, открытый в крике зев, поджатые дрожащие ноги, стиснутые, разведенные в сторону, кулачки. Покинул рассеченное материнское лоно и парил среди приборов, осциллографов, мигающих индикаторов, как космонавт в невесомости. Начинал свой путь по таинственной орбите.
Коробейников чувствовал, как сотрясают грудь рыдания. Видел близкое, в слезах, лицо Марка Солима. Испытывал страшную усталость, нежность, печаль. Рожденный младенец был его сыном, но был отделен от него стальными оболочками машины, мучительными, непреодолимыми запретами, нерушимыми табу, с которыми он согласился, обрекая сына на жизнь в иной семье, где сохранится тайна его рождения.
Хирурги продолжали оставаться в барокамере. Накладывали швы. Хлопотали над младенцем, натирая его эликсирами и целящими мазями.
Марк Солим подошел к Коробейникову:
— Благодарю, что пришли. Думаю, это помогло благополучному исходу операции. Теперь же прошу вас уйти. И больше никогда, слышите, никогда не напоминать Елене и мне о своем существовании. Этого требует этика, требует благополучие ребенка.
Лицо Марка Солима было строгим, усталым, серым. Волосы грязно-серебряные, тяжелые, как куча мартовского снега на пне. Он сутулился, выглядел почти стариком. Коробейников ничего не ответил. Кивнул и пошел прочь, бесшумно ступая матерчатыми бахилами.
Из клиники он двигался, будто его вела магнитная стрелочка по невидимой линии. От подземной станции «Новослободская» с цветастыми стеклянными витражами. Мимо пожарной каланчи на Селезневке. Вдоль огромной каменной звезды театра Советской армии. Минуя дворец с тяжелыми пушками на деревянных колесах. По тенистому бульвару, где одиноко, покинуто возвышался памятник Толбухину. На взгорье с крутыми улочками, обшарпанными особняками, мещанскими домами и купеческими лабазами, где в покосившемся домике с лепными грифонами и ампирными девами еще недавно ему было так хорошо.
Только что родился на свет его сын и был взят от него в другую, недоступную, жизнь, где ему, Коробейникову, не было места. И это ущербное, несостоявшееся, отцовство вызывало боль и недоумение. Странную, больную иллюзию, что все еще можно исправить. Нужно только оказаться в обшарпанном особнячке, где горит камин, темнеет на столе бутылка с красным вином, висит на стуле ее легкое платье, и она, запрокинув белые локти, положив под затылок ладони, говорит ему о какой-то синей стеклянной бусинке, закатившейся в щель половицы. Усилием воли, сосредоточенной мыслью можно выхватить из времени этот пролетающий миг, направить в иную сторону, и вся последующая жизнь потечет по-другому, без надрыва, обмана, трагедии, все, кто его окружает, останутся счастливы, и его народившийся сын будет рядом. Ему казалось, что если он отомкнет старинным ключом дубовую дверь, окажется в ветхой комнате, найдет в половице заветную щель, извлечет синюю бусинку, то все волшебно изменится, восстановятся любовь и гармония.