— Нет. — Я покачала головой. — Он не может умереть.
— Дура.
— Я его очень сильно люблю. Такие не умирают.
— «Такие», глупая, умирают первыми!
Её можно было бы возненавидеть, если бы не война. Если бы не её собственные потери. И если бы не то, что случилось через секунду.
В комнату, переполненную детьми и женщинами, вошли два карателя. Образцовые «герои». Одни из тех, что поддерживали здесь порядок. Вернее, его видимость.
— Заткнуться всем!
Наседка нахлобучила мне на голову шапку до самых глаз и загородила собой. Я же осторожно выглянула из-за её спины, замечая мгновенную перемену во всём, во всех. Дети накрыли лица одеялами и застыли, изображая готовые к отправке трупы. Женщины опустили взгляды, словно надеялись — чисто по-детски — стать незаметнее, отвести от себя чужое внимание. Недвусмысленное внимание.
— А я предупреждал. Просил вести себя тихо. — Сперва знакомым мне показался только его голос. Заглянув же мужчине в лицо, я узнала в нём одного из маминых «гостей». — И это они называли неприкасаемых бестолковыми.
— Да, придётся их проучить.
— Кто тут из них сама своенравная?
— Вот эта лошадка каждый раз ведёт себя как необъезженная.
Чума до последнего не знала, что жребий пал на неё.
Её схватили за руки и вытянули из света комнаты в темноту коридора. Она не сопротивлялась, лишь глухо, сдавленно рычала:
— Будьте вы прокляты! В аду горите, нелюди! Да как вы можете, рядом с детьми…
Пока звуки не стихли, никто не проронил ни слова, не шевельнулся. Женщины боялись даже посмотреть друг на друга, стыдясь её страданий и собственной эфемерной безопасности. И мне было стыдно больше остальных за наивность, от которой тем вечером не осталось и следа.
Я больше не сопротивлялась, давая себя раздеть, обрить, искупать. Всё в молчании, в котором думалось об одном…
— Тот человек, — прошептала я, когда Наседка уложила меня в кровать. — С щербинкой между зубами. Как его зовут?
— Ох, родная… — глухо застонала она со слезами в голосе, но не в глазах. Плакать глазами они тут уже, как будто, отучились. — Не думай о нём. Забудь.
— Он сделал с моей мамой то же самое. — Я схватилась за её иссушенные святые руки. — Скажи!
Она наклонилась к самому моему уху и шепнула:
— Клаус Саше.
Звучание самого гадкого имени на свете сменилось ласковым поцелуем. Наседка коснулась моего лба губами, словно благословляя, даже прося. Как будто тоже могла что-то знать, как и мама.
Я закрыла глаза, и моя вселенная сузилась до одной единственной мысли. До выпотрошенного нутра Клауса Саше, вид которого отчего-то вызывал не рвотные позывы, а смех. Когда я подумала об этом, мне стало страшно: что если я умру раньше, чем Ранди узнает это имя?