Глазами эксцентрика (Ерофеев) - страница 7

И о графе Толстом:

”В особенности не люблю Толстого и Соловьева. Не люблю их мысли, не люблю их жизни, не люблю их души. Последняя собака, раздавленная трамваем, вызывает большее движение души, чем их ”философия” и публицистика”. Эта "раздавленная собака”, пожалуй, кое-что объясняет. В них (в Толстом и Соловьеве) не было абсолютно никакой ”раздавленности”, напротив, сами они весьма и весьма ”давили”.

И о Максиме Горьком, по-моему, все-таки о Максиме Горьком:

”Все что-то где-то ловит, в какой-то мутной водице какую-то самолюбивую рыбку. Но больше сомневается, и насадка плохая, и крючок и т. д. Но не унывает и опять закидывает”.

И об основателе Политического пустозвонства в России” Александре Герцене.

И даже о Николае Гоголе, предмете его же поклонения:

”За всю его жизнь — ни одного высокого и натурального помысла — только бы накопить денежку или прочитать кому-нибудь рацею. Он еще будучи гимназистом, матери в письмах диктовал рацеи. И все его душевные движения — без всякой страсти, медленные и тягучие. Словно гад ползет”.

Вот на этом ползущем гаде я уснул на рассвете, в обнимку с моим ретроградом. Вначале уснула духовная сторона моего существа, следом за ней и бренная — тоже уснула.



И когда духовная проснулась, бренная еще спала. Но мой ретроград проснулся раньше их всех, и мне, если бы я не был уже знаком с ним, показалось бы, что он ведет себя диковинно.

Вначале, плеснув себе воды в лицо, он пропел ”Боже, царя храни”, пропел нечисто и неумело, не вложил в это больше сердца и натуральности, чем все подданные российской империи вместе взятые со времен злополучной Ходынки. Потом расцеловал всех детей на свете и пешком отправился в церковь. Стоя среди молящихся, он поглядывал то на оценщика-иностранца, то на ”демона, боязливо хватающегося за крест”, то на Абаддона, только что выползшего из своей бездны, то еще на что-то такое, в чем много пристрастия, но трудно определить, какого рода это пристрастие и во что оно обходится этому Абаддону.

А я все лежал на канапе, переминаясь с ноги на ногу, и наблюдал.)

Выйдя на паперть, он подал двум нищим, а остальным, всмотревшись в них, почему-то не подал. За что-то поблагодарил Клейнмихеля, походя дал пощечину Желябову, прослезился и сказал квартальному надзирателю, что в мире нет ничего святее полицейских функций.

Потом поежился. Обойдя сзади шеренгу социалистов и народовольцев, ущипнул за ягодицу ”кавалерственную даму” Веру Фигнер (она и глазом не повела), а всем остальным воздал по подзатыльнику. (”О, шельма”, — сказал я, путаясь в восторгах.)