Москва / Modern Moscow. История культуры в рассказах и диалогах (Волков) - страница 143

Как они восприняли разрешение опубликовать этот шаманский текст, какие выводы из этого сделали, мы не знаем. Но, исходя из дальнейшей поведенческой стратегии Пастернака, можем с большой степенью вероятности предположить, что именно тогда он уверовал в возможность прямого, поверх бюрократических и иных барьеров и препон, пусть не всегда отчетливо артикулированного разговора на равных поэта и вождя.

* * *

К подобному диалогу Пастернак был готов и ранее, еще в 1931 году, когда написал стихотворение “Столетье с лишним – не вчера”, образцом для которого послужили знаменитые “Стансы” (1826) Пушкина. В “Стансах” Пушкин, как известно, обратился к императору Николаю I, начавшему свое царствование с казней и ссылок мятежников-декабристов, со смелым призывом: проявить к своим поверженным врагам великодушие, быть “памятью незлобным”.

В своем парафразе “Стансов” Пастернак напрямую цитирует Пушкина. И тут опять поражает поистине шаманская интуиция поэта. Он идентифицирует себя с Пушкиным – это как раз понятно, а Сталина с Николаем I – а вот это уже удивительно. Ведь Сталин ни тогда, ни позднее не заявлял публично о своей ориентации на культурную политику императора.

По утверждению Флейшмана, Пастернак прочел свои “Стансы” в 1932 году на торжественном вечере в ГПУ, где другие участвовавшие в празднестве поэты пели этому зловещему учреждению дежурные дифирамбы. Выступление Пастернака прозвучало как резкий диссонанс и, по свидетельству бывшего там Алексея Толстого, очень напугало присутствующих.

Неожиданно для всех поэта поддержал представлявший на празднестве кремлевское руководство сталинский соратник и друг, член Политбюро Серго Орджоникидзе. Обращаясь к “восхвалителям”, он сказал: “Вы совсем не поняли, что такое работа ГПУ, работа трагичная, люди изматывают себя до конца, а вы читали какие-то шансонетки, тру-ла-ла, точно это что-то веселенькое и забавное… Я вижу, тут есть только один настоящий поэт, Пастернак”[87].

О том, что чувствовал в это время сам Пастернак, ярче всего говорит его письмо от 18 октября 1933 года к родным, в котором поэт утверждал, что “уже складывается какая-то еще ненавязанная истина, составляющая правоту строя…”. И далее следовал типично пастернаковский, неподражаемый в своей амбивалентности пассаж о том, что “ничего аристократичнее и свободнее свет не видал, чем эта голая, и хамская, и пока еще проклинаемая, и стонов достойная наша действительность”[88].

* * *

Как следующий шаг Пастернака к приятию этой действительности можно расценить его внезапное бурное увлечение переводами из грузинской поэзии. Это было время, когда началось санкционированное Сталиным поощрение культурной жизни входивших в состав Советского Союза национальных республик. По стране разъехались сколоченные в Москве творческие бригады, в том числе и писательские, в задачу которых входила наработка высококачественных переводов из локальных литератур на русский язык.