Медве запомнил эту мелодию: не в силах придумать ничего лучшего, он днями сидел около оркестра и разглядывал контрабасиста, кларнетиста или цимбалиста. У него не нашлось там ни одного друга, и он подружился с музыкантами. Он следил за их игрой, наблюдал, как играет в бридж его отец, болтался по пляжу, зевал по сторонам, бродил вокруг железнодорожной станции и всегда знал, что вот сейчас будет пять часов, а вот сейчас уже половина восьмого; в сущности, он томился скукой с утра до вечера. Тем не менее сейчас при воспоминании о курорте он впал в сильнейшую тоску и стал напевать про себя вальс давно ушедшего лета до тех пор, пока на подушку и одеяло не хлынули слезы.
Он подозревал, что эта одновременно болезненная и приятная тоска не что иное, как сплошная туфта, но еще много дней и даже недель носил в себе пусть и не столь острую тоску, какая охватила его во время болезни, но во всяком случае воспоминание о ней, которое он способен вызвать в любой момент, напевая мелодию старинного вальса. Через несколько дней он поправился и, когда пришел в школу, узнал, что ни сам Дегенфельд, ни его отец — который, между прочим, был вовсе не бедным портным, а председателем кассационного суда, — никому не жаловались и ничего страшного из-за этих снежков не произошло. Медве в два счета забыл о своей священной клятве быть Дегенфельду преданным и верным другом. Правда, несколько попыток он сделал: старался быть с ним вежливым, любезным и даже раза три или четыре подходил и заговаривал с ним. Но Дегенфельд отвечал на все попытки сближения холодно и недоверчиво, с тупым, почти оскорбительным высокомерием. Медве это скоро надоело, и про себя он решил, что Дегенфельд просто трусливый недотепа и к тому же весьма неприятный тип. Но больше в издевательствах над ним он не участвовал. Что-то не нравилось ему во всем этом: он и здесь подозревал какую-то туфту, которой он обманывает сам себя. Он не мог не заметить, что о тех, кого унижаешь или кому даже невольно причиняешь зло, плохо думать гораздо легче, чем о тех, кому делаешь добро. Все это, разумеется, не нравилось Медве, всякая туфта в этом роде ему вообще опротивела, и он больше не трогал Дегенфельда.
Когда Медве стоял в спальне у окна, мысли его сначала перескочили с Винце Эйнаттена на Дегенфельда, а с Дегенфельда на берег Дуная, где стоял старый дом пиаристов, а затем на курортное местечко у Балатона; тогда-то и всплыл перед ним, как решение задачи, Триестский залив. Прямоугольная площадь, дворцы с аркадами в стиле барокко, постамент памятника, каменный парапет, море; обшитые деревянными панелями залы с мозаичным паркетом, французские окна, парчовые занавеси до самого пола; через горы, через перевалы скачет всадник, у постоялого двора он меняет лошадь и не думает об отдыхе, на свежей кобылице со звездочкой на лбу галопом пускается дальше; кто-то его ждет, кто-то прислушивается, не застучат ли по булыжной мостовой узкой улочки лошадиные копыта, не зазвенят ли подковы; ибо гонец везет секретный, важный приказ. Или все-таки он ждет корабль с оранжевыми парусами?