Я вспомнил наши диктанты в лесу и четыре ошибки в одном только названии «Мекензиевы горы». Еще тогда Дымка сказал мне ласково:
«Пойми, пожалуйста, Томаш. Я там провоевал восемь месяцев без малого, ну что тебе стоит выучить такое красивое название? Это ж подступы к Севастополю».
«Мекензиевы», — написал он курсивом в моей ученической тетради.
И теперь я, как первый ученик, разделяя радость Дымки, выкрикнул: «Мекензиевы горы, Сапун-гора, Малахов курган, Херсонес, ура-а!»
Дымка отвернулся, я, дурак, потряс его, неожиданно назвав памятные рубежи, вот тут, в Словакии, за тысячу километров от Севастополя. Его схватила за горло тоска по друзьям.
«Было в дивизии много тысяч людей, осталась горсточка, и живые — мы раскиданы по всему свету».
Дымка вытащил трубку, бережно провел по ней пальцем, я понял — она живая.
А Дымка дал волю памяти, быть может, впервые.
«Был друг у меня, взглянешь на него — роста небольшого, волосы острижены коротко, черты крупные, казалось бы — что особенного? А чувствуешь — сила в нем огромная. И в глазах, в голосе, в раздумье его — особая печать. Командовал артиллерией нашей дивизии и всего третьего сектора обороны Севастополя. — В горле у Дымки будто перекатывались маленькие камушки, как на берегу горного ручья. — К третьему сектору тянулись бронированные кулаки фон Манштейна. Полковник Фрол Гроссман разбивал их броню — артиллеристы действовали слаженно с пехотой, были как на подбор — искусные, бесстрашные. Я сам видел, как начальник штаба артиллерии Шихерт и его заместитель Белоусов продолжали спокойно разрабатывать огневую операцию, а в это время горел верхний накат блиндажа, рвались снаряды, и стол, на котором были разложены карты, ходуном ходил.
Шихерт оставался верен себе до последнего дыхания. Мы были с ним вместе в страшном лагере Мюнхен-Перлах. Вместе с севастопольскими моряками и армейцами он создавал боевую организацию. Фашисты его мучили, потом казнили, но, как и Гроссман, он неистребим. Оба они вызывали безграничное доверие.
В Севастополе, как и в Одессе, Гроссман всегда был на линии огня, мог заменить в решающем бою убитого командира дивизиона, батареи, корректировщика, но не терял из виду того, что происходило по всей линии фронта.
Эта трубка, Томаш, принадлежит ему, она слышала его шутки, даже в последние, адские дни Севастополя он шутил, потому что жалел людей и знал — шутка им поможет.
Наверное, трубка впитала в себя и стихи про любовь итальянца Петрарки, страсть Маяковского: полковник Фрол в бессонные ночи, в штабе, вычерчивая свои расчеты, играл стихами, грустил стихами, носил с собой их музыку.