Люди онемели и застыли.
Розанов взял под локоть Вольского и направил к дверям.
— Насчёт наводнения не знаю, а вот землетрясение я им устроил!
* * *
Боря вспомнил ужас, испытанный в ту минуту, когда его спускали с «башни» из стульев, и от перенапряжения чувств вновь забегал по камере.
— Что вы носитесь? — брезгливо сказал тюремщик. — Лягте, всхрапните. Да и я подремлю-с.
— Не могу спать при чужих людях! — воскликнул Бугаев, задрав лик к низкому потолку и потрясая кистями рук в отчаянии, выглядящем картинно. В действительности он был вполне искренен.
— Как же я вам чужой-с? — удивился тюремщик. — Я вам теперь прихожусь не менее чем роднёй-с.
Боря странно взглянул на него, искоса, недоверчиво, как будто разглядев что-то, чего раньше не замечал.
— Правда?
— Да-с, — откликнулся тюремщик и прыснул в кулак.
Бугаев присел на краешек лежанки, сложив руки на коленях, как гимназистка, и сказал:
— А знаете, не ожидал. Верите ли: слеза протачивает русло в усохшем слёзном канальце. Будь у вас в кармане лупа, сами имели бы удовольствие рассмотреть… Знавал я московского чудака, носившего в жилетном карманце лупу: он рассматривал встречавшиеся орнаменты, исчисляя в них закономерность. Впрочем, я не о том… Повстречать в этаком остроге человека с душою нараспашку! Не так много в жизни было у меня доброхотов. Я, верите ли, частенько отворял сердце и неизменно бывал наказан. Вы, однако, мне отчего-то импонируете. Совсем, как в своё время Саша Блок. Дружба с ним закончилась, мы теперь — враги… А его жена, Любовь Дмитриевна… Ангелическое создание! В тот день, когда я впервые увидал её…
Тюремщик махнул рукою и умостился на табурет, приставил плечо к стене и свесил голову, намереваясь подремать под монотонное бормотанье поэта. Сон не шёл. Пленник говорил с переливами, то и дело меняя тональность, с пришепётывания взбираясь до баса, играя со словами, как жонглёр с расписными деревянными ложками. Хорошо спится под мерный стук колёс, но не в поезде, который с лязгом трогается, тормозит, снова трогается, никак не решается отправиться в путь, сдаёт назад и таким макаром дёргается вдоль перрона. Да ещё этот назойливый топоток, будто копытцами, а не подмётками — не сидится рассказчику на месте, пританцовывает. Сон будто отбило. Тюремщик задумался о своём, перед глазами замелькали: холодная кура, припасённая к ужину, и слоёный пирожок с перетёртой с сахаром малиной для десерта, кисет «криворотовского» табаку, платок, приглянувшийся Глаше, фаршированный желудок, который обязательно поставит на стол её мамаша, шевелюра поэта Блока и ланиты Любови Дмитриевны… Тьфу! Чужие мысли просачивались внутрь головы и требовали равноправия. История текла и обрастала символами, развивалась фабула, выявлялась архитектоника. Тюремщик прислушался, а в какой-то момент и заслушался: вдруг поймал себя на мысли, что знает подробности: Бугаев повторялся, в иных местах — слово в слово, ценя удачные каламбуры и обороты. Когда Бугаев пошёл на третий круг, тюремщик на минуту поверил в наличие родственной связи с пленным. На пятом круге тюремщик почувствовал, что голова его начинена порохом, а фитиль тлеет уже над самым ухом.