Современная кубинская повесть (Наварро, Коссио) - страница 150

, мундштуком из арабского перламутра, в ожидании чарльстона. Он останавливается возле кровати, где твоя мать свернулась калачиком под казенными простынями, и вглядывается в ее приоткрытый, увядший рот; никогда больше не вырвутся из него ни страстные вздохи, ни слова колыбельной для малыша, который то целыми часами плакал, то вдруг заливался смехом. Отец пристально всматривается в ее продолговатое лицо, уже помеченное морщинами (по вине мужа, детей, изгнания), испытывая прилив нежности к ней, такой беспомощной, забывшейся глубоким сном. Ему жалко ее — даже не ее, а их обоих, не потому что они стары, а потому что одряхлел весь их мир; не из-за того, что́ им придется оставить, когда наступит их черед, а из-за того, что́ они уже оставили…

Отец встряхивает головой, отгоняя безрадостные мысли, и идет к двери, за которой коридорный ежедневно оставляет полотенце с монограммой отеля, корзину для грязного белья и пухлый вечерний выпуск «Таймс». Потом украдкой выглядывает, опасаясь увидеть отекшее лицо другого такого же постояльца: он, тоже крадучись, складывает в корзину белье в пятнах мочи, шерстяные нижние рубашки, сорочки, купленные в «Эль Энканто»[161], и, забрав свой экземпляр газеты, с такой же поспешностью захлопывает дверь, пресекая саму возможность обменяться приветствиями, бесполезными словами. Заперев замок, отец оставляет в двери ключ, к которому подвешен металлический жетон с номером комнаты. Он не может покинуть ее, наспех покидать в чемоданы вещи, как вы сделали много лет назад, когда приезжали на каникулы в Нью-Йорк, и вернуться, как тогда, к себе домой в Ведадо; в патио с грядками овощей, где он спасался от духоты, а по воскресеньям играл в домино с соседями; на террасу с плетеными креслами, откуда Хорхе, твой дядя, разглядывал звездное небо, путая Большую Медведицу с Малой; к родному очагу, который был у него когда-то, во что уже трудно поверить.

Ты не видишь, как он, дойдя до середины комнаты, устало опускается в кресло, с потухшей сигарой в зубах, будто перед этим выполнял тяжелую физическую работу или возвратился домой после нескольких бессонных ночей, проведенных за финансовым отчетом для компании «Портланд». Он включает торшер и разглядывает в его оранжевом свете свои руки с вздувшимися венами, утратившие былую гибкость пальцы, кустики бесцветных волос, синеватые ладони, на которых уже невозможно отыскать ни бугра Венеры, ни линии жизни — такой длинной, уверяла цыганка, что «как бы вам не заскучать». Потом берет, со стола очки с бифокальными стеклами; они лежат в футляре, купленном еще на улице Обиспо, в «Оптике», — перед витриной этого магазина ты, Давид, не раз подолгу простаивал. Вначале тебя притягивала модель телескопа Галилея, с помощью которого он открыл спутники Юпитера. Потом ты стал мечтать о потрясающих очках с зеленоватыми стеклами и тонкими дужками — ты не снимал бы их и вечером. Ну, а позднее ты околачивался здесь, карауля мгновение, когда девушка в белом халате приоткроет витрину, чтобы достать черепаховую оправу, и ее взгляд, преломленный зеркальной призмой, встретится с твоим. Ты не видишь сейчас, как отец неторопливо протирает очки уголком платка, словно собирается, как когда-то, отыскать в разделе светской хроники «Диарио де ла марина» снимок твоей сестры Мириам — «этой стройной, утонченно-элегантной красавице на днях исполнилось семнадцать» — или, нахмурив брови, проверять твои оценки за месяц: по закону божьему — неудовлетворительно, по английскому — такому важному предмету! — всего семьдесят баллов