Но, подняв голову, я не поверил своим глазам: Андреас и его девушка оказались прямо передо мной, шагах в десяти. У меня в ботинках хлюпала жидкая грязь, да и Андреас ругался, тщетно стараясь идти на цыпочках, чтобы не перепачкать обувь, а девушка повисла у него на руке, скользя из стороны в сторону по этой слякоти.
Когда мы с ним встретились глазами, мне стало ясно: он узнал меня с первого взгляда и тоже решил избежать встречи. Его лицо выражало сомнение. На узкой тропинке нам было не разойтись; чем ближе мы подходили к этой неприятной точке, тем чаще бросали друг на друга скрытные взгляды. Его реакция зависела от моей – и наоборот. Я с ужасом ожидал вынужденного притворства и визгливых ноток в своем голосе.
– Идем, идем, – с легким раздражением поторапливала его девушка, проталкивая его мимо меня.
В Штадтпарк я больше не возвращался, а семейные реликвии складывал в большую корзину и оттаскивал на блошиный рынок. За один сезон сбыл поношенную одежду, за второй распродал украшения, статуэтки, китайские раритеты, курильницы для благовоний, таблетницы, мейсенский фарфор – короче говоря, все памятные вещицы, остававшиеся в доме. Над блошиным рынком в то время не витал дух веселья и азарта, как сегодня: это было унылое сборище голодного люда, пускавшегося во все тяжкие, чтобы только выжить. Старые дамы торговали пирожками, а что не могли сбыть, растягивали для себя на всю предстоящую неделю. Я приметил мужчину, который трижды продал одну и ту же пару серебряных подсвечников. За покупателями устремлялся его сообщник; выждав с месяц, заговорщики выкладывали подсвечники на тот же прилавок. Славился блошиный рынок и тем, что там по сходной цене удавалось выкупить свои же только что украденные часы. Это сегодня можно оставить зонтик в рыбных рядах и пойти перекусить. А тогда люди приходили и уходили с зонтами, причем зачастую с разными. Воровство распространялось лавинообразно, даже среди честных людей.
После тягостных раздумий я отбросил всякие угрызения совести, мешавшие продать скрипку Уте. Мне представлялось, что инструмент уйдет за час, но толпа уже стала редеть, прилавки были сложены, а под ногами выросла толща мусора. Весь день то один ребенок, то другой терзал струны, удивленно хихикая над звуками, похожими на выход кишечных газов. Потом родители возвращали мне инструмент и с извинениями объясняли, что им нужно было хоть чем-то занять малыша. Кое-кто из мелюзги с ревом упирался, не желая уходить, а я с грустью вспоминал Уте и не попадал в такт этому миру.
На другой день скрипку осмотрели два солдата-американца, а потом один из них, скользя пальцами, наиграл какой-то народный мотив сначала на первой и второй струнах, а потом на третьей и четвертой, но ни на шаг не приблизился к венгерско-цыганским мелодиям. Вокруг него стала собираться толпа; слушатели прихлопывали в ладоши, а один выкрикнул «йо-хо!». Приятель скрипача отступил назад, чтобы не выглядеть причастным к этому балагану, и пару раз постучал себя по виску, давая понять, что его дружок не в себе. Я мысленно потирал руки, готовясь поправить свои дела, но когда американец доиграл, мне стало ясно, что у него даже в мыслях не было делать покупку. Вместо этого он стал кланяться и ерничать: «Спасибо, спасибо… Нет-нет, за автографами не стойте…»