Когда Есенин читал, я смотрел на его лицо. Не знаю, почему принято писать о «красоте и стройности поэтов». Лоб у них должен быть Эльбрус. Глаза непременно разверстые. Черты лица — классические. Есенин был некрасив. Он был такой, как на рисунке Альтмана[83]. Славянское лицо с легкой примесью мордвы в скулах. Лицо было неправильное, с небольшим лбом и мелкими чертами. Такие лица бывают хороши в отрочестве. Сейчас оно было больное, мертвенное, с впалым голубым румянцем. Золотые волосы и синие глаза были словно от другого лица, забытого в Рязани.
Когда Есенин кончил читать, он полуулыбнулся, взял стакан и выпил залпом, как воду. Этого не расскажешь. Во всем: как взял, как пил и как поставил было в Есенине обреченное, «предпоследнее». Он казался скакуном, потерявшим бровку и бросившимся вскачь целиной ипподрома. Я заказал оркестру трепак. Трепак начался медленно, «с подмывом». Мы стали просить Есенина. Он прошел несколько шагов, качаясь. Остановился. Улыбнулся в пол. Но темп был хорош. И Есенин заплясал. Плясал он, как пляшут в деревне на праздник. С коленцем. С вывертом.
— Вприсядку, Сережа! — кричали мы.
Смокинг легко и низко опустился. Есенин шел присядкой по залу. Оркестр ускорял темп, доходя до невозможного плясуну. Есенина подхватили под руки. Гром аплодисментов. И мы опять пришли к столу, где в тортах стояли окурки и цветы валялись, как измятые лошадьми.
За столом говорили профессионально. О молодых поэтах. Я хвалил Казина[84]. Но Есенин смеялся, махая рукой.
— Да что вы, да что это за поэты! Да это все мои ученики! Я же их учил писать! Да нет же, они вовсе не поэты! Они — ученики!
За окном черным пятном лежала берлинская ночь. Перед рассветом пьяные всегда надоедают друг другу. Домой они еще не уходят. Но расходятся по углам.
Толстой с Крандиевской уехали. Злые лакеи собирали посуду, умышленно громко звеня тарелками. Я шел, качаясь, пустым залом. Был пьян. И вместо комнаты, где сидели мы, — вошел, где лакеи составляли посуду.
Тут на столе сидел Есенин. Он сидя спал. Смокинг был смят. Лицо отчаянной бледности. А сидел так, как в ночном у костра сидят крестьянские мальчики, поджав под себя ноги. Рядом был фужер с водой, и сидел Глеб Алексеев[85].
— Алексеев, — сказал я, — его надо увести. — Я взял фужер.
Но это была не вода, а водка.
— Он спит, — сказал Алексеев.
Есенин не слышал. Лица его не было видно. Висели только волосы. Я взял его за волосы — они были мягкие, как шерсть. Алексеев разбудил его. Есенин встал со стола. Потянулся и сказал, как во сне:
— Я не знаю, где мне спать.