Он опешил. Живая, и как прежде красивая, приветливая, ласковая. И голос-то тот же певучий, как у весенней птицы. Такой он выбрал ее тогда среди других, такую любил и ревновал. А вот, видишь, забыл за столько лет, забыл напрочь.
Не подходя к нему, все так же на расстоянии, она вдруг говорит ему негромко, с ласковой печалью: «Уж кому только я ни наказывала, чтоб воротили тебя поскорей домой, дни и ночи считала, все тебя звала да умоляла, ну вот и вызвала, явился ты, родимый мой, единственный и незабвенный, кровушка моя дорогая, золотеюшко мой бесценный».
И тут словно щемящий запах огня и дыма ударил ему в лицо, необыкновенное чувство, сильное и неизвестное ему прежде, неожиданно колыхнулось в нем, взбудоражило все внутри, перевернуло. Неслыханная, ненасытная жажда обожгла его. Он бросился, чтобы обнять, прижаться к ней всей грудью, его душили слезы радости.
А Лида, не допустив до себя, так же неожиданно исчезла, как и появилась.
Он в отчаянии кинулся искать ее, кричал, как в угаре, звал ее, умолял вернуться, но…
В ту минуту ему показалось, что он действительно потерял ее навсегда, и такая буря в нем поднялась, такая лихомань на него напала, что весь мир стал ему разом не мил и вся жизнь его показалась зряшной.
И тогда, в полном чаду душевном и умственном, он разрядил ружье, пытаясь направить его в себя, да промахнулся…
Уже вечером, не дождавшись Селивёрста, Егор забеспокоился, спешно оседлал лошадь и поехал искать его. Лишь к полуночи, объехав всю Лидину гарь вдоль и поперек, он случайно наткнулся на него возле Нобы, где начинался бор, не тронутый пожаром. Селивёрст был в глубоком забытьи. Егор перекинул его через седло и привез домой.
Селивёрст возвращался к жизни с большим внутренним преодолением, совсем обессиленный, если и произносил, то буквально несколько слов. А так молчал. Молчал и Егор, лишь мягкая, добрая улыбка подолгу освещала его лицо. Он хотел, чтоб больной не чувствовал тягости, чтоб душу его ничто не угнетало. Но мысли Егора теперь постоянно возвращались к Москве, к последним дням перед их отъездом в Лышегорье.
«А может, вовсе не по простоте душевной позвал я его с собой, — начинал он настойчиво выискивать в себе всякие каверзы, — а если все ж из себялюбия немалого, а то и из слабости боялся, что при встрече с Лидой трудно будет правду сказать о друге. Правду? Эко дело, да у меня бы, пожалуй, язык не повернулся, будь она живой. А может, расставаться мне с ним не хотелось, ведь жизнь, можно сказать, вместе прожили, почти четыре десятка лет, каждый день бок о бок, что-нибудь-то это значит, али как?! Нет, и это утешение не утешение, а так себе. Однако вряд ли он поехал, чтоб увидеть Лиду, вряд ли?! С Наденькой он был счастлив, двух мнений быть не может. А тоска по дому, Лышегорью? Что же, он ведь не защищен от тоски по родной стороне».