– А вот там она росла.
– Место называли – Орлово. Сенокос там был, на Орлово.
– Да, а росла токо там, а сцас этого борщевика, вон иди… Вон, в огороде вырвать можно, – усмехается Лизавета Ивановна и хлебает чай.
– Не на озеро? – спрашивает Жу, чувствуя, что теряет опять какое-то важное понимание.
– Не на озере, не. Что там – на озере? На Орлово.
– И что, её просто вырывают с корнем?
– Нет. Иё не вырывают. Ишут трёхлаписто, таки вот, три таких отростка, – машет она руками в стороны. – Срывают листок, просто листок. Срывают, заворачивают, а всю её не берут.
– А потом что?
– Ну, принесут домой да ложат за икону.
– За икону?
– За иконой, – уверенно кивает Лизавета Ивановна. – Ну, другой раз кто ложит и на ворота, на дверь там. Ну, если у кого овцы не придут долго, загуляются где-то, заходятся, её уже ложат, где в хлеве живут овцы, на ту дверь. Или там корова тож…
– Как говорили, леший приведёт, – вставляет Александр Иваныч, и Жу чувствует, что по коже ударяет мороз.
– Но, – кивает Лизавета Ивановна со значением, прихлёбывая чай. – Леший приведёт, – повторяет рассеянно. – Так вот, моя хорошая. А больше я ничего и не знаю.
– Парень это, парень, Лизавета! – ворчит Александр Иваныч. – Совсем слепа стала!
В этот момент в комнате гремит телефон – Жу так и видит большой допотопный аппарат с тяжёлой ручкой, он звенит, будто кто-то изнутри колошматит по колоколу. Александр Иваныч встаёт и уходит, а Лизавета Ивановна заливается смущённым смехом:
– Ай, паря, паря! Ты прости меня, девяносто годов, шутка ли! Не знала, никогда не думла, что доживу. Всё, знашь, сложно жили, сложно, после войны-то – дело ли? Траву ели, всяку траву ели – эти вот, пистики. Ты знашь пистики-то? О, пистики – это… такие сладки! Нам казалось тогда: таки сладки, слаще ничего нету. А так, ну что мы видели, ни молодости, ничего не видели, хорошая моя, ничего. Двенадцати годов в колхозе за мужиков – и косить, и боронить, всё делали. С молоком бидоны возила, бидоны-ти тяжелей мине. Лес рубили, на сплав ходили, смолу курили. А сейчас – двадцать лет, а всё лялечки. Теперь вам только позавидуешь – вы и одеты, и обуты. А мы – босиком. На работу – босиком, на танцы – босиком. Уже с ребятами гуляли, а всё босиком.
Она говорит и говорит, будто забыла и про брата, и про Жу. Просто говорит, как течёт вода, без осуждения и без зависти. Солнце бьёт в окно, и жёлтый свет ложится на лицо Лизаветы, на ссохшиеся её руки, на простое платье из ситца, и кажется, что это от неё самой идёт свет. Жу озирается, Жу не понимает: да, от неё самой так много сейчас в комнате тепла и света.