— Ты все прекрасно понимаешь. И не делай вид, что не понимаешь.
— Что?
— Буфет! Если ты привык…
— К чему?
— К чему? К беспорядку, то я не привыкла! И никогда не привыкну.
— Что ты хочешь этим сказать? — разъярялся он.
— В моем родном доме посуда стояла в буфете!
— Перестань, — умолял он, — у меня через два часа спектакль!
— Спек-та-акль! Тихо ты там! — кричала она, поворачиваясь к углу, где и без того тихо сидел я. — Служителю искусства не нужно ни семьи, ни дома, ни уюта, ему все равно, из чего есть, из тарелки или миски, ему не нужен…
— Буфет? — подсказывал он…
— Да! Но если ему не нужен буфет, то он нужен его жене! Ясно?
— Ясно. — Он вставал с кровати и брал пиджак. — В этом доме я не нужен, — заявлял он, после чего с достоинством покидал нас.
— Ты угадал! — кричала она ему вслед. — В этом доме нужен мужчина!
— Иди к своим Медаровым! — доносилось с последней ступеньки. — Они богаты. Пусть купят тебе мужа. Выпишут его из Австрии! — И хлопал дверью.
— Бедный мальчик! — Она лихорадочно гладила меня по голове, ероша мои волосы. — Бедный, бедный мальчик.
Я прижимался к ней, закрывал глаза и чувствовал себя бедным, бедным, бедным, бедным, бедным мальчиком — самым бедным мальчиком в мире. Беднее бедного Реми из книжки Гектора Мало «Без семьи».
Правда состояла в том, что в нашем старом и некогда красивом, в стиле модерн построенном доме на улице Искыр жильцов было полно, как крыс. Большие семьи ютились в одной комнате, едва сводя концы с концами.
У дома, который все ненавидели и проклинали, считая виновным в общей нищете, была интересная история. Построили его в конце прошлого века, вскоре после освобождения Болгарии от османского ига, и в нем помещалось посольство Италии. На его покривившихся ныне лестницах и в обшарпанных коридорах когда-то слышалась звонкая итальянская речь, в этих комнатах с облупленными стенами, с оголенными ребрами потолков звучали стихи Данте, пелись канцонетты, плелись интриги… Еще интереснее становится его история позднее. В двадцатые годы уже нашего века дом, где я имел счастье родиться, купил богатый еврей, повесивший красный фонарь перед его пышным фасадом и превративший его в публичный дом.
— Вышла замуж за валаха, — говорила моя мать в приступе самобичевания, — и живу в публичном доме. — После этой констатации она окончательно замыкалась в себе и опускала занавески на окнах.
Все были бедны… Вража и Стамен, жившие с сыном и дочерью, перегородили единственную свою комнату занавесками, и, когда кто-нибудь входил, они колыхались, словно там жили не люди, а духи (впрочем, там и духам было бы тесно).