— Что пошло не так? — спрашиваю я.
— Что ты имеешь в виду? — ласково говорит Хая, поворачиваясь ко мне с озадаченной улыбкой, с лицом исполосованным рыжим светом уличных фонарей.
— С моей матерью. Что пошло не так?
Машина срывается с места, и лицо Хаи быстро ускользает из света во тьму.
— Нервный срыв. Она тронулась умом, когда родила тебя. Мы не могли оставить тебя в ее распоряжении. Ее нужно было госпитализировать.
— Мне казалось, ты говорила, что она просто меня бросила.
— Ну, это то же самое. Знаешь, она могла бы взять себя в руки и стать тебе достойной матерью. Но решила этого не делать.
Интересно, думаю я, разве можно приказать тому, кто «тронулся умом», просто взять себя в руки? Но прежде чем я успеваю отреагировать, такси подъезжает к моему дому, и Хая открывает мне дверь на выход и уезжает восвояси.
Хая отправляется со мной в гемах[200] для невест, где можно взять свадебное платье напрокат. Летних платьев моего размера там всего восемь, и все расшиты пайетками и стразами, отделаны кружевом и фатином, инкрустированы сверкающими кристаллами. Выглядит так, будто кто-то набрал обрезков от разных свадебных платьев и сшил из них один наряд. Я выбираю самое простое, но все равно вычурное, с пышной кружевной юбкой, которая заканчивается колючим подолом на уровне моих лодыжек, и с тяжелым, расшитым стразами поясом с лентами. Зато лиф лаконичный и белый, и его высокий V-образный ворот заканчивается точно у меня над ключицами. Женщина в салоне проката помечает дату моей свадьбы. Мне можно взять платье на две недели, и я должна вернуть его в срок и после химчистки. Мы несем его домой в гигантском мусорном мешке, стараясь не задевать им тротуар. Дома платье стоит, поддерживаемое весом собственной юбки, и первым бросается мне в глаза с утра, словно непрошеный гость, проникший сюда ночью. Его присутствие так осязаемо, что мне страшно, что оно поглотит меня или я каким-то образом пропаду в нем, затерявшись в его объемных фалдах.
В последнюю пятницу перед свадьбой я ложусь в постель еще до полуночи. Затихшие улицы благословенно свободны от будничного шума, и свет фонарей рисует четкие, неподвижные полосы на стенах в моей комнате. Когда я засыпаю, простыни все еще хранят прохладу, и сон мой подсвечен бледными огоньками двух свечей для шабата, которые трепещут оранжевыми всполохами и разгораются все ярче и ярче, пока не начинают полыхать повсюду. Я вижу, что Баби и мои тетки Рахиль и Хая склонились над большой кастрюлей и помешивают что-то надо мной. Я понимаю, что в этой кастрюле я сама, и надо мной хлопочут как над мудреным праздничным блюдом. Вокруг меня возвышаются стенки из нержавеющей стали, и где-то очень далеко надо мной светятся их лица. Их лбы сосредоточенно и сердито нахмурены, огонь по-прежнему полыхает вокруг их голов. Как они не замечают, что горят? Странно. Они мешают все быстрее и быстрее, и я слышу, что говорят они обо мне — обо всех моих плохих поступках, о том, что я никогда не даю им повода для гордости. Я в жизни не слышала, чтобы меня так откровенно обсуждали. Разумеется, я всегда ощущала их презрение, едва ли доказуемое, но явное, однако никто так и не сподобился объяснить мне, в чем же дело. Я полагала, что причина в том, что я была живым напоминанием о том, что наша семья далека от идеала. Так уж ли важно, как я себя веду, если происхождения моего все равно не изменить?