Мы входим в жизнь (Наровчатов) - страница 25

Кульчицкий романтику брал по большому счету, взглянув на нее просторным взглядом. «А я — романтик. Мой стих не зеркало — а телескоп». И дальше: «Я романтик — не рома, не мантий, не так, я романтик разнаипоследних атак». Довольно точное самопрограммирование. Телескопичность вбирала в себя укрупненность восприятия, широту охвата событий, намеренную гиперболизацию чувств и действий. «Разнаипоследние атаки» виделись где-то на «речке Шпрее», пророчески заблиставшей в стихах Павла Когана. Молодые поэты тогда все время дополняли друг друга, ощущение событий было общим, предвидения опирались на него. Кстати говоря, чувство общности поколения вгнездилось во всех нас очень глубоко. Теперь уже можно сказать — навсегда. Михаил посвятил стихи не вернувшемуся с финской войны Н. Турочкину (Отраде). Они заканчиваются строками:


Война не только смерть.

И черный цвет этих строк не увидишь ты,

Сердце, как ритм эшелонов упорных:

При жизни, может, сквозь Судан, Калифорнию

Дойдет до океанской, последней черты.


Я повторил эти строки в Лос-Анжелесе. Позади был Судан, где мне пришлось незадолго перед тем побывать. Вокруг расстилалась Калифорния, впереди — Тихий океан. Рядом стоял Михаил Луконин, ближайший товарищ Коли Отрады, свидетель его гибели. Прозвенела печальная и торжественная нота. Поколение пронесло эти стихи, память о своих чудо-первенцах «до океанской, последней черты». Не при жизни Отрады и Кульчицкого, но при жизни луконинской и моей. А это, собственно говоря, одно и то же.

Михаил Кульчицкий был родом из Харькова, и в сравнении с ним мы чувствовали себя северянами. Но у него впрямь была совсем другая манера держать себя, чем у нас. Он был непосредственнее, веселее, остроумней. Павел Коган остроты ценил, но сам острить не умел, шутки его носили тяжеловесный характер. Земляк Миши — Борис Слуцкий — острил резко и порой обидно. Кульчицкий беспрестанно сыпал шутками, остротами, веселыми россказнями, но все это напоминало дружескую толкотню в студенческом коридоре во время перемены. Постаревшие сверстники его до сих пор вспоминают о нем оглушительно смешные истории, но их нелегко перенести на бумагу, оставим их для посмертных мемуаров.

Внутренняя несвязанность и жесткая дисциплина — так я начал свой рассказ. Речь идет, прежде всего, о самодисциплине. Литературный институт строгостями не отличался. Директором тогда был Андрей Лукьянович Жучков — человек мягкий, добрый, покладистый. Единственно, чем он тревожился, — локализацией студенческих выходок. Лишь бы не узнал Фадеев, а там — трава не расти. Последний год перед войной я был секретарем комсомольского комитета, вначале вторым, потом первым, и являлся, так сказать, представителем студенческой массы перед директорскими очами. Все конфликтные дела решались с моим участием. И способ их решения был, в общем, однозначен. «Гнать за такие вещи нужно. Беспощадно гнать из Литинститута». — «Талантливые люди, Андрей Лукьяныч...» — «Все здесь талантливы. Узнает Фадеев, голову с меня снимет». — «Не узнает, я с ними поговорю, чтоб не болтали. А мы их по комсомольской линии пропесочим». — «Ну, разве что так...»