— Ты здесь живешь?
— Да, прости, не предупредил. Здесь, с мамой.
Ни тени смущения на лице.
— В отдельной квартире?
— Родителям так удобнее.
— Но твоей мамы не было на приеме…
— Нет, она спит, и сон ее надежно стерегут две таблетки рогипнола. Вот отец и развлекается.
В ту ночь мы в постель не легли — только в следующую, но секс был, и стремительный. Слишком стремительный. Буквально под боком у спящей в соседней комнате «великомученицы», как называл ее Эсекьель.
Терпеть не могу ждать. Я за пунктуальность, за практичность, за продуманность до мелочей. Я нервничаю по любому поводу, одинаково переживая и за дружеские посиделки, и за сдачу проекта. Эсекьель с этой моей чертой как-то мирился — лишь бы нервотрепка не свела меня с ума, а так — чем бы дитя ни тешилось. Бывало, перед ужином с друзьями у меня сносило крышу из-за морщинок на скатерти, плохо продуманного десерта или из-за гостя, отказавшегося от приглашения в последний момент. В таких случаях Эсекьель, не в силах смотреть, как я судорожно стискиваю зубы от волнения, резонно просил подумать, не проще ли вовсе отменить ужин. Обычно мне хватало нескольких дней здесь, в Рунге, чтобы расслабиться и перестать требовать совершенства от жизни и от окружающих. Но предстоящий визит сестры снова заставил меня напрячься. Сказала, что приедет в двенадцать, а сейчас уже второй час.
Я выхожу в сад, но ни буйная зелень, ни деревья меня не успокаивают. Вместо того чтобы любоваться самым бурно разросшимся больдо[3], я представляю, как Хосефина с двумя досужими сплетницами придумывают объяснения нашему разводу, делясь добытыми сведениями. У Эсекьеля с его сестрой Марией достаточно теплые отношения, но вряд ли он принялся с ней откровенничать. Мать в стороне, ее удел — домашнее хозяйство, церковь и сон, а с отцом брат и сестра, не касаясь собственной личной жизни, охотно обсуждают происходящее в окружающем мире и в чужих семьях, от мелких незначительных подробностей до масштабных событий, причем с невиданным жаром — словно ораторы-соперники на римском форуме. В этих дебатах нет места родственным чувствам, слова «отец», «сын», «сестра» для дискутирующих — пустой звук.
Эсекьелю даже передо мной нелегко было открывать душу. В последний год, когда дело уже неотвратимо двигалось к разводу, он ни разу не продемонстрировал ни гнева, ни отчаяния, ни страха, ни бессилия. И уж тем более никакой любви — ее он попросту разучился выражать. Он не говорил ничего, не выдавал своих переживаний ни взглядом, ни смехом, прежде таким заразительным. Мои же чувства в тот день, когда мы решили развестись, укладывались в одно слово: «облегчение». И еще была смутная тоска по той «семейной тиши да глади», которой мы так гордились.