Писатели & любовники (Кинг) - страница 119

Оказавшись дома, выдергиваю телефон из розетки, чтобы Оскар не смог мне позвонить, и чтобы Гарри не смог мне позвонить, и чтобы Мюриэл не могла мне позвонить после того, как ей позвонит Гарри. В доме оставаться не могу. Не могу усидеть спокойно. Однако и выйти наружу боюсь. Не хочу идти по аллее на улицу. Боюсь не вернуться. Боюсь взорваться, раствориться – или меня поведет под колеса. Боюсь мужчин в это время ночи, когда я пешком, а не на велосипеде. Боюсь мужчин в автомобилях и мужчин у подъездов, мужчин в группах и поодиночке. Они вселяют ужас. Муж-ас. Муждаки они. Мужозвоны. Я уже во дворе. Кружу под большим деревом. Ты ненавидишь мужчин, сказал как-то раз Пако. Правда? Мне не нравится на них работать. Маркус и Гори. Гэбриел в “Сальваторе” был исключением. Мой учитель французского в восьмом классе на пересдаче контрольной тер мне шею, тяжко наваливаясь на спинку моего пластикового стула. Я даже подумала, что у него зуд. А когда спросила мистера Така в мадридском аэропорту, почему он не рассказал никому о моем отце, мистер Так ответил, что ему мой отец нравился, а что бывает с доносчиком, мы все знаем. Ненавижу мужскую трусость и то, как они вечно прикрывают друг другу спину. Никакой власти не имеют над самими собой. Оправдывают все, что вытворяют ради своих херов. И им это сходит с рук. Едва ли не всякий раз. Мой отец подглядывал в дырочку за девчонками, возможно – и за мной, в нашей раздевалке. А когда его поймали – устроили вечеринку с тортиком.

Кружу по двору. Шумно. Земля усыпана сухой листвой. Дерево почти голое. Адам не прибирает. Не садовничает. Клумбы густо устланы погибающими сорняками. Мама трудилась у себя в саду каждые выходные. Только тогда я ее в джинсах и видела. С высокой талией, подчеркивали ее попу. Попа у нее была славная. Бодрая, упругая, даже в мамины пятьдесят с лишним. Мне такая попа не досталась. Все ее соседи были в нее влюблены, но она с мужчинами завязала. Весной они заходили с черенками и компостом, по осени – с луковицами. Уйти не спешили, расспрашивали о маминых исполинских помидорах или бегониях. “Кажется, мой муж был наполовину в нее влюблен”, – сказали мне на похоронах не одна и не две женщины. Но угрозы они не ощущали. Они ее тоже любили. Поведали мне истории о том, как она заботилась о них, когда кому-то заменяли бедренный сустав, после автомобильной аварии, после самоубийства сына. Как она спала у них на диванах, готовила и бегала по их делам. Как боролась с городскими властями насчет пестицидов на школьной территории и писала редактору газеты письма о правах геев и расовой справедливости. Пинаю листья. Кто-то напомнил мне о ней недавно. Ощущаю это воспоминание, едва досягаемое, сладостное, словно у воспоминаний есть вкус, о женщине примерно ее возраста. Мама была настоящим человеком. А я – ненастоящий человек. У нее были убеждения, она действовала. У нее были цели и вера. Она помогала другим. Я не помогаю никому. Она содействовала в организации той благотворительной конторы. Я не смогла сочинить даже одного благодарственного письма за холодильник. Мне бы только одно – прозу писать. От меня системе лишь убыток, таскаю за собой свои долги и грезы. Больше ничего мне и не нужно. А теперь не могу даже и этого. Не в силах и близко подойти к своей книге с тех пор, как поговорила с Дженнифер Лин.