Встретится пожилой станичник: «А почему вы перестали ходить в читальню? Как же это?» Мнется, вздыхает: «Да, видите ли, милая барышня, муки не стало и картошки тоже… Надо подзаработать у кулака… Дети голодные, не до книжечек, спасибо вам…» И уходит сгорбленный, отчужденный, озабоченный. А ты остаешься одна и смотришь вслед тому, ради кого училась, кому мечтала отдать все силы. И как найти тропинку к его сердцу? Как положить конец нужде?
Изредка зашатается у плетней пьяная фигура кубанца-горемыки. Громко помянет он недобрую царицу:
Катэрыно, вража бабо, що ты наробыла —
Край вэсэлый, стэп широкый та й занапастыла.
И заплачет с горя, клонясь на плетень, светя голым телом сквозь лохмотья. И никто ничего! Молчит станица. Только панна Тося горестными стихами хочет заглушить житейские будни:
Не верим! Ждем! И нам сдается,
Что он придет, тот светлый день,
По селам ропот пронесется…
Таня сжимает ладонями виски. Что делать? Как бороться с темнотой? Надо просвещать. Образование уничтожит нищету, на земледельца не будут смотреть, как на рабочую скотину. Кто же посмеет оскорбить или обмануть образованного человека? Но не идут люди… Когда же они придут?..
Таня ходит, прислушивается к стонам ветра. И в этом свисте и завываниях ей чудятся полубезумные стенания подруги:
Вестей не жди!.. И нет муки…
Святки… а дети не обуты…
И к нам занесены пути…
Нет! Не так! Слышишь, Тося, милая подруга?! Слезами и просвещением мы людям счастье не завоюем. О чем я говорю?.. Нет, верно говорю. Не то делаем! Иначе надо. Но как?..
Клокочет степь, сияет золотом, дышит зноем, раскаленная, как огромная жаровня; плывут караваны мажар со снопами; журавлиным косяком тянутся косари; порхают, как белые мотыльки, женские платочки между покосами, медью отливают икры ног, мелькают красивые, неутомимые руки.
А на току — туча пыли, и все гудит, сотрясается: земля, машина, люди, их голоса. Шейко у барабана, а Ничик рядом — оба от пыли серые, как привидения. Назар Шпилько подает снопы, без устали играет вилами, заваливает полок. И зубья барабана, поблескивая, хватают, запихивают снопы в грохочущую железную пасть. Кто-то кричит, залитый по́том; ему откликаются:
— А-а-а-а!.. о-о-о!.. е-е-е!..
Объединилась станичная голытьба, наняла молотилку и теперь поторапливается: чем дольше будет тарахтеть машина, тем больше сдерут за нее армавирские хищники. А еще нужно и подработать у богача — своего хлеба ведь и до рождества не хватит.
Таня — в грохоте и пыли. Хоть и не свое — людское, душа ее поет, восхищаясь и трудовым состязанием, и солнцем, и степным ветром, и глазами молодиц, их гибкими фигурами, и собственной силой, такой веселой, упругой, неисчерпаемой.