«Ретромании» можно предъявить два даже не столько недостатка, сколько вопроса. Во-первых, как всякий философ, внимательно прислушивающийся прежде всего к бездне смыслов внутри себя, Рейнольдс, конечно, излагает взгляд, свойствен-
ный человеку, который застал — ив полной мере разделил — эпоху прогрессизма. Оптика у него в этом смысле соответствующая — в то время как было бы интересно полюбопытствовать, как вся эта спиралевидная ностальгия ощущается поколением, которое начало потреблять культуру уже непосредственно в этой доминирующей парадигме (благо именно это поколение постепенно перетягивает одеяло на себя в смысле производства собственно музыки). Во-вторых, Рейнольдс естественным образом анализирует прежде всего англосаксонскую (и даже, пожалуй, британоцентричную) версию культуры — в то время как можно предположить, что его метод анализа мог бы сработать и для других западных и околозападных стран.
ОБЩЕСТВО. ПАМЯТЬ
Впрочем, если бы автор начал разбираться в ретромании применительно к России, ему и рехнуться было бы недолго.
Первое издание «Ретромании» вышло четыре года назад — до того, как заявила о себе Лана дель Рей (ещё один плюс в копилку аргументов Рейнольдса), до того, как Канье Уэст записал альбом «Yeezus» (ещё один минус — в том смысле, что в рамках большой поп-музыки ещё возможны радикальные заявления), до того, как в массовую культуру вернулась мода на космические приключения (и плюс, и минус). По большому счёту, тем не менее, ничего не изменилось — взрыва сверхновой не произошло, и к ассортименту, предлагаемому международными музыкальными фестиваля в 2015-м, рассуждения «Ретромании» можно отнести не в меньшей степени, чем к лайн-апам 2010-го.
Но читать их по-русски сейчас интересно и важно в особенной степени, потому что если для Рейнольдса ретромания — это всё-таки симптом, то для России, пожалуй, диагноз. Время здесь не вышло из пазов, а скорее вошло в них так крепко, что уже не выбьешь. (Я отдаю себе отчёт в том, что нанизывать подобного рода метафоры — приём распространённый и не слишком благородный, но всё же не могу удержаться.) Нынешний общественный дискурс проще всего будет описать как столкновение самого разного рода реминисценций, реконструкций и ностальгий — по Сталину, Брежневу, Ельцину, Серебряному веку и даже Д. А. Медведеву; жаркие дискуссионные баталии ведутся
по поводу Великой Отечественной войны, перестройки, 93-го и 96-го (события, происходящие непосредственно в данный момент, тоже вызывают острую реакцию, но трактуются куда более однозначно); одним из самых существенных риторических вопросов до последнего времени был — на что всё это больше похоже: на 37-й или на 77-й (сейчас уже, кажется, решили, что всё-таки на 37-й). Даже события на Украине во всей их устрашающей здесь-и-сейчасности официальная риторика представляет в лексике Второй мировой; даже самые молодые и космополитичные находят в своём недолгом прошлом объекты для фетишизации — журнал «Афиша», в котором мне посчастливилось работать, выпустил недавно номер про «эпоху хипстеров», что вызвало в кругу московской модной публики прилив трогательной тоски по 2009 году. Современность как бы принципиально лишена собственной идентичности и определяется исключительно наложением уже использованных фильтров — разница между лагерями в основном в том, какие именно фильтры кто применяет. В этом смысле, кстати, нынешний российский проект реальности отличается от советского, к которому его так любят возводить, — там всё-таки до самого конца оставалась некая базовая устремлённость в утопическое будущее.