И меня выворачивало от этого его «любил». Я начинал вопить так, как будто он меня резал.
– Любил? В каком таком гребаном смысле? Уебок, закрой свою сраную пасть. Блядь, он «любил» меня! Да кто меня только не трахал!
Он пугался, отползал в свой темный угол, ждать, когда я перестану трястись от ярости, холодной и режущей, как осколки льда.
Его дом вмещал в себя маленький ядовитый мирок, ощущавшийся абсолютно герметичным – как будто я всегда был здесь и никогда отсюда не выйду. Но именно болезненность происходящего меня и притягивала, импонируя той извращенной ущербности, что засела внутри меня. Как будто только на зыбкой болотной поверхности я мог ощущать уверенность, только среди сумасшедших казался себе нормальным.
Казался, но не был; я понимал это особенно отчетливо, когда лежал под одеялом в темноте, один, игнорируя Человека-Порошка, скребущегося в дверь так же, как моя мать скреблась в собственную спальню, когда мой отец был не в духе и выставлял ее вон.
– Только пососи, – умолял Порошок. – Хотя бы потрогай.
Я зажимал уши. Они оба – Порошок и моя мать – были одинаково больны, насквозь пропитаны той отравой, которую они называли «любовью». Они сошли с ума, и мой отец тоже (но он скорее был ядом, чем отравленным). И я. В этом основная проблема: я был слишком сумасшедшим, тогда как Эллеке – слишком нормальным. Мы приблизились друг к другу так близко, что дальше оставалось только слиться, но по-прежнему находились в разных мирах.
Это не могло продолжаться долго. Я должен был уйти. Достаточно растравлять себя. Если мне не станет лучше после моего побега, то Эллеке точно станет. Я вспоминал все те гадости, которые говорил ему, и как мои слова постепенно проламывали его непробиваемую для других защиту, и мне становилось жутко. И еще… я переставал уважать его. Он же должен выгнать меня, не так ли? Зачем он опускается до меня? Почему не чувствует ко мне отвращение, если даже я сам его к себе чувствую? Все эти мысли теснились в моей голове, разламывая ее на части. Если бы я знал, как от них избавиться…
Однако самое худшее было то, что, даже если я не видел его всего-то один день, мне становилось грустно. Если два, я не мог найти себе места, как в ломке. Если три… три дня без Эллеке мне было даже представить страшно. На третий день я обычно притаскивался к нему – истосковавшийся так, что все тело болело, измызганный в непрекращающейся грызне с самим собой, безнадежно проигравший. Эллеке уж точно не ощущал себя моим хозяином, но я ощущал себя его вещью. И это заставляло меня сравнивать себя с матерью, которая была и оставалась собственностью моего отца. Я пытался объяснить себе, что у меня с Эллеке все совсем по-другому: моя мать была преданно влюблена в ледяную сволочь и в угоду ему сама стала сволочью, только не ледяной, а жалкой. А Эллеке очень хороший, лучше всех. И все же… может быть, я тоже превратился в зрение, не контролируемое разумом? Не вижу его недостатков… не осознаю его ничтожности… Это нелепо, это паранойя… я убеждал себя, но не мог убедить. Я так боялся угодить в ловушку, что предпочел бы вообще не двигаться.