Лохматик почему-то на четвереньках стоит у моих ног и шарит ладонями среди осколков своих раздавленных очков. Из носа его каплет кровь, пачкая разбитые стекла.
— Лохматов! Я ничего не вижу. Не вижу! — ору я.
— Спокойно. У нас же термос. Сейчас я… промою… я чаем…
— Ой, мамочка. Там же денежки-и-и-и…
В вагоне никто и ухом не повел…
Я уже понимаю — это не просто удар под дых.
Это конец.
Через пару часов заплаканная Кыська заходит в мэрию, к отцу. Степан Иваныч в щеколдинском кабинете просматривает какие-то ведомости.
В кабинете маляры подбеливают потолок — к выборам…
— Тебе чего, — удивляется он, — Кысь?
— Пап, это правда, что Туманскую Лизавету в электричке на Москву какие-то отморозки грабанули?
— Уже знаешь?
— Все уже знают. Нашли — кто? Что твой Лыков тебе говорит?
— А он ничего не говорит. Железная дорога — не его епархия. Она уже была у меня. Лохматов приводил…
— Деньги-то хоть какие-то вы ей отстегнете? Кандидатша же!
— Я ей посоветовал в коммерческом банке «Волжанка» кредит попросить. Под залог домостроения…
— Ну что ты ахинею несешь, Степан Иваныч? Никто ей ничего не даст: банком же мамочка крутит. Это они Зюньке дорожку ковриком в этот кабинет к тете Маргарите выстилают?
— Я занят, доченька. Я занят. А как… она?
— А никак. Ей глаза промыли, закапали и сказали — лежать три дня и никого не видеть. А она и так не видит.
А я не просто не вижу.
Я и видеть не хочу.
Агриппина Ивановна только молчит и сопит, сопит и молчит. Меняет мне на глазах марлевые тампоны, пропитанные каким-то дерьмом.
Ночью она куда-то сматывается.
Поутру я поднимаюсь с дивана, промываю щиплющие глаза марганцовкой и ползу в кухню, хоть чаю попить.
И обнаруживаю Гашу, которая сидит на ступеньках крыльца, придерживая подол юбки, в котором что-то держит. Ляжки у нее белые и толстые, без чулок, уже в возрастных венах.
— Ты где была?
— В Плетенихе.
— На кой?
— Вот теперь я точно знаю, сколько нынче стоит корова, Лизка. Считай!
Она высыпает из подола на крыльцо кучу мятых рублевок, стольников и даже пятисотенных. У меня ноги подкашиваются.
— Продала?! Зорьку?
— Красулечку. Она дороже… Свела тут… одним…
— Красулю?! Ну, ты обалдела. Кому?! Ты их хотя бы знаешь?
— Да чтобы я ее в недобрые руки? С Никитичной сторговались. Да ты ж ее знаешь. В слободе!
— Ну, Гашка! Я тебя убью!
Я сгребаю деньги и, содрав с нее косынку, ссыпаю их в узелок.
Меня выносит с подворья, как из пушки…
Прямо как была, босая, в рубашке, я луплю по улице в слободу.
К вечеру Красуля лежит возле нашего крыльца и жует лениво и привычно свою жвачку, шумно вздыхая. Время от времени прихватывая яблочки из таза.