!
[48] Портреты следует как можно быстрее развесить по всему городу! Завтра собираемся у меня, — тут он недовольно глянул на Попельского, — ровно в полдень. Может, кто успеет к тому времени выспаться… Ага, еще одно. — Лицо Зубика превратилась в раздраженную маску. — И прошу не называть его Иродом. Библейский Ирод убил многих младенцев, а у нас — два случая с двумя разными виновниками! Понятно?
Доктор Пидгирный издевательски расхохотался и вышел, не попрощавшись. Никто из полицейских не проронил ни слова. Никто не кивнул утвердительно головой. Никто не посмотрел начальнику в глаза. Кроме Попельского. Во взгляде лысого комиссара не было и знака покорности, которую должен чувствовать любой подчиненный.
Попельский плелся в свой кабинет. Он нисколько не стремился увидеть знакомую обстановку: ни желтые стены, которые давно требовали свежей побелки, ни большой трехстворчатый книжный шкаф, чью простоту нарушал меандр вверху. Его смертельно утомлял ежедневный ритуал в кабинете: постоянные и безуспешные споры со своим младшим коллегой и ассистентом Стефаном Цыганом, когда Попельский негодовал из-за груды засаленных листов, разбросанных ручек, грязных стаканов и тарелок на столе. Отвращением переполняла его мысль о том, что придется занять место за своим массивным столом, где бумаги были сложены веером, а ручки и заточенные карандаши лежали на расстоянии пяти сантиметров от края. Не четырех с половиной. Не пяти сантиметров и двух миллиметров. Ровно пяти, о чем он прекрасно знал, ибо сам несколько раз в течение дня мерил это расстояние линейкой, после чего всегда с гордостью и злорадной усмешкой заявлял Цыгану, указывая на его заваленный хламом стол в темной нише: «Мы, полицейские, упорядочиваем мир. Но на нас нельзя положиться, если не начинаем с собственной жизни и собственного рабочего места. А на вас можно положиться?»
Попельский наклонился и поправил шнуровку светло-коричневого ботинка. Не хотел заходить в собственный кабинет, потому что должен был в нем обдумать план действий, которые a priori считал абсурдными. Опрос с записной книжкой в руках львовских шляпников, вопрос об их недавних клиентах привлекали его так же, как свернутая шкура от солонины в берлоге Анатоля Малецкого.
Так, думал Попельский, на моем столе всегда царит образцовый порядок, четко обозначенный с обеих сторон полем шириной ровно в пять сантиметров. Моя жизнь — упорядоченная периодическая функция, минимум которой — обжорство, пьянство и разврат, а максимум — голодание, воздержание от алкоголя и секса, чередуются с математической регулярностью. Может, я тому не рад этому жизненному порядку, потому что не люблю ограничений? Может, поэтому я постоянно стремлюсь к теплой грязи и притягательному хаосу?