Время идти. Выхожу медленно, качаясь на тоненьких каблучках. Стану петь, что звонче пенье жаворонка, звонче…
Я пойду по Москве, Отче. Я пойду по Москве рыдать, Отче, потому что рябью по лицам первого ряда сороковые прошли, шестидесятые, девяностые.
И вот дожили до двухтысячных, правнуков вырастили, потеряли и радость, и смысл, и зрение — а перед ними стоит девочка в платье в пунцовых розах и звонким голосом поёт, что небо весной красотою полнится, и пеньем жаворонка, и прочих небесных птиц трелями.
Когда песня моя прозвенит и кончится, то пройтись бы по полу мокрым веником.
Так виновата, Отче, так виновата, Отче, что меня слушают и не верят.
***
Почему мальчик, с которым сидели в пропахшем мочой подъезде и пили рябину на коньяке, каждый день приезжает к заводской проходной на красном трамвае с дребезжащими заиндевевшими окнами? Окриком толстой кондукторши с фиолетовой проседью, сыростью демисезонных ботинок начинается утро. Муторно слушать механический голос, объявляющий остановку, пока на ладони считаешь сдачу.
Почему мальчик, который носил куртку из коричневого кожзама и тяжелые ботинки, надевает рабочий комбинезон и заходит в цех, где воздух горячее, чем июль в Краснодарском крае? Раньше думала, что в плеере Джим Моррисон будет петь вечно и никогда не умолкнет, не сдастся и не заплачет.
Почему мальчик приходит домой, а дома пахнет тоской и супом? Жена говорит, что не дозвонилась маме, что картошка под крышкою выкипает, что в пятницу нужно платить за садик, и что без счёта и слёз, и ссадин. За фанерной стеною лаёт сторожевая. У тебя на ладонях раны не заживают, а скоро красить забор на даче.