«Последние новости». 1936–1940 (Адамович) - страница 215

Мережковский всю свою жизнь занят был христианством, и только о нем, в сущности, писал и думал. Не случайно в «Иисусе Неизвестном» он говорит, что, если на каких-нибудь будущих судах его спросят, что делал он на земле, ответ будет: «читал Евангелие». В этом смысле «Иисус Неизвестный» был, конечно, кульминационным пунктом в его творчестве, книгой, к которой он неуклонно шел с первых сознательных лет. Сейчас начался спуск, но именно с понижением темы обнаруживается особенно наглядно ее скрытая сущность. Мережковский — писатель и мыслитель с необычайным слухом ко всему метафизическому и с такой же необычайной глухотой ко всему моральному. Этим определяется его творческий облик и его восприятие, его ощущение (нельзя тут сказать — толкование) христианства. Церковь никогда, может быть, не помирится со Львом Толстым за безразличье к догмату о спасении, но многое, многое она должна бы возразить и как будто более ей близкому Мережковскому на безразличье к тому, что для нее спасению предшествует: к Евангельскому учению. Кто знаком с писаниями автора «Павла и Августина», предчувствует заранее, за несколько страниц, те места, где наконец у Мережковского прорывается его ожесточение против практических выводов из заповеди о любви к людям, выводов, над которыми он до сих пор не устал насмехаться! О, конечно, это писатель искусный, изощренный, тонкий — прямо он не восстанет на то, что все-таки черным по белому написано в книге, которую он читал всю жизнь! Но надо вслушаться, с каким восторгом, даже с каким вдохновением говорит Мережковский о столь дорогом ему изгнании торговцев их храма, о свисте хлыста, об опрокинутых столах, — и с каким презрением о тех, которые будто бы по какой-то жалкой сентиментальности сводят «учение Христа к учению нравственному»! Одно без другого не существует, одно без другого лишается всякого значения? Может быть. Но в таком случае проваливаются все-таки и все потусторонние обещания, если дело мы тут начнем с безразличья к совести. Читая «Павла и Августина», лучше понимаешь эту пропасть, разверзающуюся в религиозном опыте Мережковского, — именно потому, что тут автор сходит с евангельских высот, и под руками у него материал, неизмеримо спорный, рассудочный и односторонний… Какие страницы в книге наиболее живые? Конечно, те, где после многочисленных и благодушных стилистических красот Мережковский вступает на подмогу Августину в яростный спор с Пелагием, который, в представлении его, ответственен за «вольнодумство XVII века», за Руссо и Вольтера, за «антирелигию», за «Декларацию прав человека» и за то, что он, в противоположность «истинной Революции», называет «Революцией мнимой».