— Ну че, дурехи такие? Бросили матку на съедение, а сами сбежали? Вот и живите без матки.
По другую сторону заплота, что разделял дворы, из низенькой стайки появилась молодая Глашихина соседка Анюта с белым ведерком в руке — корову подоила.
— С кем ты там, бабушка, ругаешься? И на Солонцы, гляжу, бегала. Кого потеряла?
— Да барануху, будь она неладна. Барануха пропала… Ходила, искала — нигде нету. Однако собаки придрали. Наповадились, черти зубастые… Ты, Анюта, не видела, чьи собаки бегали сегодня на Солонцы?
— Где же за ними углядишь? Это надо целый день сидеть, караулить.
— И то верно, — согласилась Глашиха. — Вот мою и подкараулили. Нашли, язвы, самую богатую бабку в деревне… Может, Никите пойти сказать? Пущай бы утром следствие навел да прищучил кого надо.
Никита Беин, родной Анютин брат, — заведующий колхозным участком, главный человек в деревне. Как же не сказать ему про беду? За ним тут вся власть. И свой он, доморощенный. Еще голопузым да сопливым пацаном помнит его Глашиха. С ее сыном, Мишкой, дружками были — неразлейвода, учились в одном классе, за одной партой сидели, каждое лето вместе рыбу удили, не раз она им харьюзков жарила — из одной латки ели. Никита деревенскую жизнь понимает и старуху в обиду не даст, виноватых быстро призовет к ответу.
— Погоди, бабушка, расстраиваться. Давай подождем до завтрева. Может, еще и найдется твоя барануха. Бывало же — и на другой, и на третий день бабы находили. Вместе утром поищем… А теперь пошли чаевать, — пригласила Анюта. — У меня самовар на столе. Огольцы парного молочка ждут. И тебе свежего налью. Пошли, а то самовар заскучал.
— Свой пойду ставить, — отказалась Глашиха.
Напоследок она проверила, на месте ли хоть куры сегодня, притворила на защепку дверцу сарая. Еще потопталась во дворе, прислушиваясь, не заблеет ли где за околицей овца. Повздыхала на крылечке. И вошла в избу. Включила свет, посидела чуток, привыкая к нему. И потом по привычке, словно и не замечая того, что делают руки, из печи, протопленной утром, вынула чугунок с горячей водой, наполнила самовар, нагребла для него углей и, покуда он дымил в сенях, достала с загнетки миску оладьев, сыпнула из туеска песку вперемешку с розовыми конфетами-подушечками и приготовилась чаевать. Одна. Уже много лет — одна в этой избе. Нет, не потому, что жизнь прожила отчужденно, одиноко. Вовсе не потому.
Были у Глашихи когда-то и любовь, и семья, и радость. Были в ее не красной углами, но всегда обогретой и щедрой на добро избе шум и веселый гам, смех, праздники, песни. В этой избе она родила двоих детей и, слава богу, обоих вырастила. Однако дети, — что же? Известное дело: чуть приоперились, на ноги мало-мало встали — и уже они как бы и не твои, уже пошли, потопали отдельными от тебя — счастливыми, нет ли, но своими путями-распутьями. Да это вроде и привычно, к этому себя загодя готовишь. Она знала, что наступит день — и дети уйдут от нее. Но еще раньше другая беда, куда горше и тяжелей, подстерегла ее. Задолго до того, как дочка и сын стали большими, Глашиха успела овдоветь. В реке утонул ее верный дружок и опора, скупой на ласку, но заботливый, преданный отец, и безотказный, во всем безответный артельский работник — Евстигней.