Поезд на рассвете (Куренной) - страница 208

Поднялась бабка в обычную для себя пору — с третьими петухами. Вставать в такую рань привыкла смолоду, задолго до замужества: старшая из восьмерых детей их бедняцкой семьи, она во всем помогала матери — квашню вымесить, в печи загрести, посадить хлебы на раскаленный под, управиться со скотиной, после всех утренних хлопот, ерниковым[17] тугим веником подмести пол в теплушке-кухне, младших братьев и сестер обиходить; еще девчонкой научилась и прясть, и вязать, и шить. И если бы даже петухи однажды лишились голосов или способности предчувствовать утро, она и тогда бы не проспала, не пропустила зарю.

Глашиха вышла во двор, отворила курятник, а ярочек сегодня решила не выпускать на Солонцы, подержать взаперти: не принялись бы собаки опять гонять овец. Вернулась в избу, листвяной трескучей щепой быстро разожгла огонь в печи. Сварила немного картошки. Истопила принесенное Анютой молоко — вспухло в миске, взялось пахучей румяной корочкой. Чаевала рассеянно, без охоты — только потому, что время приспело и надо поддерживать дух в теле. И когда день совсем прозрел — блеснул из-за гривы ярким солнцем, озарил горы, тайгу, деревенскую улицу, стала поглядывать в кухонное окошко: где там Анюта, скоро ли знак подаст? Пора идти. Собачьи повадки известны: где вчера поживились — туда же с восходом кинутся растаскивать остатки. Замешкаешься, не захватишь их на месте разбоя — догоняй, ищи потом виноватых.

Анюта выгнала со двора корову и телку, кабана да двух подсвинков и потом уж подошла к заплоту, поманила бабку.

— Иду, — кивнула ей Глашиха.

Она плотно прикрыла печную заслонку, повязалась платком потуже, надела телогрейку и проворно вышла. В сенях не забыла и посошок прихватить.

Но Анюта развела руками и повинилась:

— Не могу сейчас идти с тобой, бабушка. Меньшая моя захворала. Хнычет, уросит, никак не утихомирю. С полночи сама не спала и мне не дала. Остудилась, наверно… Погоди маленько. Может, уснет — и сразу пойдем.

— Тогда совсем не ходи никуда, — уступчиво сказала Глашиха. — Лечи дочку. Компресс ей на головку положи, брусницы дай — и жар пройдет. Медичку позови, она лекарства даст.

— После позову, когда вернемся. А сейчас дожди меня, я скоро.

Глашиха постояла около заплота. Белесыми глазами посмотрела на просторные и светлые, золотистые под утренним солнцем увалы: через улицу от нее, за огородами верхнего ряда дворов, были Солонцы.

— Чего ждать-то? Не беспокойся, я сама сбегаю. Ты давай дочку лечи. Не хватало — больное дете кидать из-за какой-то баранухи.

От околицы Глашиха свернула вправо и вдоль ручья взошла на Солонцы. Там уже паслись овцы — бродили по приволью, выбирая среди пожухлой, битой заморозками травы остатки зелени. Торопливыми зигзагами засеменила между ними Глашиха, оглядывала каждую что ни на есть, — будто впервой их видела и боялась пропустить, впопыхах — вдруг да не признать свою. Нет, дива не произошло: черноголовая среди овец не объявилась… Глашиха дошла до самого погоста. Перевела дух, приостановилась перед хлипкой, похожей на остожье, оградой из тонких жердей, — вон там, за нею, под кустом черемухи — когда-то давно Мишка принес от реки и посадил в изголовье отца два тонких ростка, — рядом со многими односельчанами, которых и старыми, и молодыми, и вовсе младенцами взяла смерть, уже так долго лежит и ее Евстигней. Т у д а, к  н е м у, заходить не стала — внутренне, в себе, не готова была, да и он, поди, не ждал ее в этот день и час. Оперлась на ограду, передохнула малость и пошла обратно, только уже не увалами, не степью, а по лесу, вдоль гривы, голым после листопада, словно прожженным к приходу зимы березником, — и видно в нем сейчас далеко, и слышен каждый шорох долу, каждый посвист пичуги на ветке. Покойно, светло и грустно было в осеннем приостылом лесу. На какие-то минуты Глашиха даже позабыла, зачем она здесь и куда идет, — замедлив неровный шаг, мягко ширкала остроносыми чирками по опалому, от-волглому за ночь листу… Близ ручья спохватилась: да чего же это она снует по березнику? Ну найдет шкуру да кости своей баранухи, застанет около них собак. Но кто же ей — одной, без свидетелей — поверит, ежели и опознает она, чьи то были собаки? Никогда не поверят, и ничего она не докажет. По одному ее слову никто себя виноватым не признает. Кому охота штраф платить? Все-таки лучше, наверно, сперва пойти и сказать про потерю Никите Беину, — он уже в конторе должен быть, на утренней разнарядке.