Пожилая проводница — заботливая, предупредительная — уже разносила по вагону чистое, с пломбочками, постельное белье. Остановилась около Юрки:
— Тебе, сынок, надо постель?
— Да… пожалуйста.
— А то ты один у меня, гляжу, — как сирота. Все уже устроились, подрыхали и чаек сербают, а ты — все в коридоре. Сейчас твои соседи наедятся, и я тебе постелю. Сразу и чайку принесу… Домой, значит, ворочаешься? Вот матери радость. Ждет уже не дождется, считает минуты да поглядывает в окошко. Телеграмму-то хоть подал, не забыл?
Юрка промычал что-то невнятное.
— Во-во, — по-своему уразумела это проводница. — Вы такие — любите нагрянуть без предупреждения, всех наподивить. А про то не думаете, что сердце у матери — одно, и от радости оно может остановиться. Вот и мой заявился под Новый год без телеграммы, как снег на голову. Ну отслужил, слава богу, теперь я спокойная… Та оно все ничего. Лишь бы войны не было, лишь бы атом на людей не кинули, как на Хиросиму. Ты ж, конечно, знаешь, читал — там люди каждый год помирают от той бомбы. Сколько с войны прошло, а они, бедные, все мучаются и помирают. Ой-ой, не дай бог такого горя… Сейчас я тебе, сынок, постелю. И чайку принесу. Тебе два стаканчика? Сейчас, дорогой.
— Скажите, а когда мы проедем Долю? — на всякий случай уточнил Юрка: может, расписание в рамочке устарело, изменилось.
— Долю?.. Точно не помню, как там в расписании. Где-то перед утром, часика в четыре.
— В расписании — в четыре десять.
— Значит, так и есть. Мы ж по графику идем, без опоздания… А для чего тебе Доля? Ты, вроде, дальше едешь. Ага, до Ясногорска. Наверно, в Доле — родичи? Или дивчина гарная?
— Никого нету. Просто я бывал там когда-то… Мать там родилась. Деда расстреляли белые в гражданскую… А во время этой войны мы с матерью жили в тех местах, недалеко от Доли.
— Значит — родина. Куда уж, милый, родней, — заключила проводница проникновенно. — Так тебя разбудить в четыре? Хоть посмотришь на свою Долю из окошка.
— Спасибо вам. Будить не нужно. Я не просплю, — сказал Юрка.
Он проснулся ровно в три: стрелки и цифры его часов светились, ясно показывали время и в темноте, а сейчас, к тому же, с потолка помигивал матово-синий ночник. Ходко, разгонисто катился поезд; однотонно постукивали колеса; вздрагивал и покачивался вагон. Было душно — хуже, чем в казарме. Помимо трехголосого храпа, в купе властвовал густой сивушно-луковый дух, который капитан еще с вечера доставил из ресторана. Оттуда танкист выгребся поздненько и — «в пропорции»: уработался на славу, от всей русской души. Трудней, чем полосу препятствий, преодолел коридор — побрасывало туда-сюда на каждом шагу. Отдуваясь тяжко, будто после форсирования Днепра, ввалился в купе, заметно смутив своим видом добропорядочных отпускников. Долго дергал, распутывал шнурки на ботинках; не сразу, лишь с третьей попытки, взобрался на полку и едва не загремел оттуда — Юрка успел его придержать; столь же продолжительно раздевался, то на один, то на другой конец полки перетаскивал тощую эмпээсовскую подушку, соображая, куда ловчей умоститься головой, — к двери или окну; потом сидел в трусах, свесив с полки ноги, повелительно взмахивал руками, клевал носом и убеждал кого-то: «Все, орлы… хватит, отбой. Завязали… Все, да? Ну и порядок… Я сказал? Сказал. Выполняйте… Завязали… все, орлы… отбой». Наконец угомонился, сник. Напоследок повздыхал, неизвестно кому пожаловался на жизнь, кое-как натянул на себя перекомканную простыню и дал храпака. Отпускники внизу, ровно по команде, немедля к нему присоединились. Так и не умолкало ни на минуту это согласное трио, в котором никто друг дружке не внимал. Зато Юрка был обречен слушать его до утра.