Шуры-муры на Калининском (Рождественская) - страница 122

Лидины глаза затуманились, пошли рябью, она оторвалась от письма и посмотрела на Левушкину арку. Взгляд ее упирался в каменную стену дома, но она поднатужилась и представила, как проходит туда дальше, входит в подъезд и взлетает на последний этаж, почему-то именно взлетает! Дверь в мастерскую открыта, там темно, и только знакомый свет красной лампы освещает ее шаги. А в комнате на веревках сушатся фотографии. Десятки. Нет, сотни. Почти пустые, с неясными силуэтами. И удивленная Лида посреди комнаты с этими засвеченными снимками. А сзади тишайшие шаги — и он. Обхватывает ее сзади, чтоб не вздохнуть — не вывернуться, и шепчет на ухо: «Приезжа-а-а-ай…»

Через год

Прошло больше года с тех пор, как Лева уехал. Письма были, но редкие, оказии случались не так уж часто, а отправлять что-то по почте было боязно и неуютно, все не просто механически прочитывалось на наличие антисоветской информации, а читалось между строк, придумывалось, продумывалось и отправлялось прямиком в компетентные органы, которые могли те или иные ничего не значащие сведения расценить по-своему. А их «по-своему» могло привести к невозможности, скажем, устроиться на работу — или, наоборот, к возможности с работы вылететь, стать «невыездным», а то и статью получить. Всякое бывало, даже за безобидный антисоветский анекдот можно было схлопотать срок. Так что обычным путем письма посылать остерегались. В основном они приходили через Левушкиного отца. Хотя из-за отъезда сына и он пострадал, вскоре после этого его просто взяли и уволили из редакции в связи с достижением пенсионного возраста, которого он достиг довольно давно, однако журналистом был ценным и увольнять до этого «инцидента» (в отделе кадров это так и назвали — «инцидент») его не собирались. Но оставались друзья, которые ездили за границу по заданию редакции, они-то и привозили от сына подробные письмо и ему, и Лидии.

Так что Лев продолжал писать. «Надо же, — удивлялась про себя Пава, — надо же, как у них, оказывается, все закручено». Ей казалось, что с глаз долой — из сердца вон, а тут год прошел, а он еще на связи. А с другой стороны, была б какая неземная любовь, сберег бы, не уехал. Павочка, конечно, очень долго возмущалась этим поступком, чем изводила Лиду, пока та ее не приструнила. «Хватит, — сказала, — остановись, разум дан человеку не чтоб говорить, а чтобы молчать! Что я могу сейчас сделать? В чем я виновата? Прекрати ты уже это свое мозгоклюйство!» А вскоре и вообще перестала рассказывать Паве подробности из Левиной жизни, не читала ей писем, а просто телеграфным стилем сообщала, что в его жизни происходит. Пробыл он какое-то время в Австрии, осмотрелся, послушал, что рассказали эмигранты со стажем, решил не повторять их ошибок. В Израиль не поехал, хотя вполне мог бы, но зачем сидеть запертым в кибуце, когда выпала возможность посмотреть мир. А профессия в руках была, еще какая! Он и начал фотографировать без перерыва, все снимал, снимал, благо запасы пленки пока оставались. Иногда снимки удавалось пристроить в местные газеты. Так и перебивался. Потом приехал в Германию, решил, что временно это как раз подойдет, а там посмотрит, и, найдя каких-то дальних знакомых других знакомых, устроился на русское радио где-то в Мюнхене. Деталей Пава больше не знала, да ей и незачем было. То, что радио называлось «Радио Свобода», Лида решила не разглашать, поскольку была уверена, что информация эта лишь добавила бы Паве еще литр желчи к тонне уже имеющейся. А Павочка считала, что это и не желчь вовсе, а дружеское сострадание к потерпевшим, то есть к Лиде. Она и так называла Леву антисоветчиком, считала его решение абсолютно возмутительным и позорным, и всякий раз, когда они вместе с подругой смотрели новости из капиталистических стран, — что бы ни передавали — Пава поднимала тонко нарисованные брови, морщила намазанный рот, набирала, как пловец, воздуха в легкие и выдыхала: нда-а-а-а-а-а, мы в курсе, вашего полку прибыло. Ну и вариации на эту тему без упоминания имени фигуранта. И хоть Пава чувствовала, что Лиде и это неприятно, ничего с собой поделать не могла, шипела.