Не один раз Татаринов повторял свое предложение идти к Грановскому. Я соглашался неохотно, не полно доверяя искренности Татаринова.
Наконец, он объявил, что в воскресенье мы непременно должны идти обедать к Грановскому. Я вообще думал, что не Грановский желает меня видеть, а что Татаринов желает меня показать Грановскому. Эта мысль не оставляла меня во всю дорогу, когда мы, наконец, отправились на обед. Грановский жил тогда на Грачовке в доме Мильгаузена, самом последнем на Садовой.
Грановский жаловался, что ничего хорошего не сделал. Целый вечер я с ним провел. Скорбел, что лета ушли, а было бы можно сделать, указывал на декабристов. «Вот вы еще молоды». Я доказывал, что мы хотя и молоды, да плохи на дело.
Хлопотал о переводах. Хотел издавать сборник. Момсен[325] и т. д.
Занимающиеся русской историей, все суживают воззрение и взгляд. Указал Бодянского и Соловьева, которого он не высоко ставил по таланту и говорил, что он умный, но узковат. На учебник он надеялся, как на стену. Читал мне[326].
Грановский. Влияние было такое, что из одной лекции слушатель уже уносил запас на всю жизнь. Конечно, не все сряду лекции были такого свойства. Иные бывали так себе, но в иных он был вдохновенный оратор, поэт, бард, скальд. Его лекции были священнодействием, таинством, во время которого совершалась действительная тайна очеловечивания человека, освящения и просвещения чувств и помыслов человека, возвышения из среды пошлости в среду выспреннюю.
Блистающий светлый взор, сдержанная грустная, страдальческая улыбка. Сжатие, движение губ иногда досказывали больше, чем слова, и вся речь говорила. Фраза его была иной раз нескладна, но грациозна, как юношеский лепет, как язык страсти. Вообще, была значительная доля недоговоренного словом, но договоренного движением губ, улыбкой, взглядом, наклоном головы или поднятием, поворотом (длинные кудри придавали ему много красоты).
В глазах его светилось, блистало то чувство вселюбви, которое немногие понимают и умеют ценить. Мужчины его относят к излишней маниловщине, романтизму, женщины принимают на свой счет, т. е. думают, что это любовь в обыкновенном смысле. Любовь с плотскою подкладкою и, следовательно, личною.
Нет, это была поэзия, это была любовь к высокому и благородному человеческой натуры, любовь к человеку в самом возвышенном смысле слова, как к поэтическому созданию природы. Это была любовь, не способная отрицать, нигилизировать, не способная оценивать людей и их дела, как и отвлеченные идеи одним холодным рассудным умом — разумом. Отсюда — религиозность Грановского, собственно, не религиозность, а мир поэтических представлений и верований. Теплая натура, Грановский, живо верил во все прекрасное и благородное человека. Он мог ненавидеть, но из любви, ибо чем он больше любил, тем пластичнее был способен выразить ненависть ко всему низкому и подлому в человеке. Ирония его была