. И все же чувствуется, что для Блока искренность, или подлинность, — качество, устойчивое и, во всяком случае, независимое от потребности в изменении орудий поэтической речи. Вместо этого развитие, как кажется, определяется изменениями в мировоззрении, которое формируют события и дискурс
[652].
Мандельштам и Блок по-разному понимают не только относительное постоянство подлинности произведения искусства, но и его составляющие. Для Блока один из ключевых локусов подлинности произведения искусства — личность художника. Блоковский идеал «человека-артиста» («Крушение гуманизма») очень определенно демонстрирует важность для него художника как неординарной личности. И не случайно, он смотрит на почти все свое лирическое творчество как на «трилогию вочеловечения» (СС8, VIII, 344).
Перед лицом поэзии Блока максима поэта Ильи Сельвинского «Талантливый поэт искренен, большой — откровенен»[653] кажется вполне убедительной. Блоковская поэзия дает образ почти пугающей откровенности, которая основана на кажущемся насилии над «интересами» творческого «я» (понимаемыми в общепринятом смысле). Сюда входят блоковское экзистенциальное «сердце просит гибели»[654], «предательство» своего социального круга и обличение «падений» поэта. В отличие от «злодейств» декадента Брюсова, для которого заигрывание со злом было формой чистого эксгибиционизма, положительно оцениваемого поэтом, блоковские «падения» сохраняют за собой трагичность. Его пороки и проступки, сколь бы экзальтированными они ни были, никогда не теряют окраски греха.
Для Мандельштама «откровенность» — нерелевантная категория. Во всяком случае личная откровенность воспринимается негативно, даже если утверждение Мандельштама «Память моя враждебна всему личному» (II, 99) нужно понимать как гиперболу. (Личную откровенность, впрочем, нужно отличать от харизматической «прямоты» и катарсиса «Четвертой прозы», нарушающей все границы общественных приличий, или его стихов, в особенности первой половины 1930‐х гг.[655])
Формальное совершенство, несомненно, имело значение для Блока. Доказательство этому, если оно вообще требуется, можно найти в его словах о собственных безуспешных попытках исправить технически несовершенные стихи первой книги[656]. Мандельштам, о чем ярко свидетельствует его скептицизм по отношению к старшему поэту, чувствовал укорененность искусства в жизни и жаждал ее. И все же простое сопоставление книжных рецензий, написанных обоими поэтами, хорошо иллюстрирует глубокое различие между их позициями.
Спрашивая в 1908 г. (т. е. ближе к середине своего поэтического пути), почему поэзия Николая Минского, зачастую формально совершенная, не трогает читателя, Блок отвечает: дело в «неполной искренности поэта. Я думаю, мы более уже не вправе сомневаться в том, что великие произведения искусства выбираются историей лишь из числа произведений „исповеднического“ характера. <…> Только то создание, в котором он [писатель] сжег себя дотла, <…> может стать великим». Блок продолжает: «…если эта [принесенная в жертву] душа огромна, — она волнует не одно поколение, не один народ и не одно столетие». Впрочем, «всякую правду, исповедь, будь она бедна, недолговечна, невсемирна, <…> мы примем с распростертыми объятиями» (