. Однако в этих же элементах могут отражаться дионисийские корни христианства, отмеченные Ивановым, для которого огонь столь же связан с Дионисом, как и вино
[396]. И Дионис, как и Христос, приносит духовную весть о бессмертии души
[397]. Более того, «скрытое горение» в соборах обнаруживает настораживающее родство со смутой, что царит снаружи, отдаленно напоминая «русских раскольников, сожигавших себя в гробах» (II, 314), т. е. христианскую и русскую сторону «безумствующего эллина» Скрябина. Подобная очистительная опасность присутствует в самом ритуале евхаристии. «Пламенный язык новой Пятидесятницы [сошествия Святого Духа. —
С. Г.], который бы сжег <…> ветхого человека» из скрябинской «Мистерии», может вместо этого поглотить неподготовленных
[398]. Христианское откровение сохраняется в церквях-сосудах, но грозит вырваться наружу, обжигая мир. Спустя несколько лет в этой заключительной строфе можно будет увидеть намек на грядущую революцию, постигнутую как глубоко русское, духовное возмездие
[399].
И «Вот дароносица, как солнце золотое…», и «О, этот воздух, смутой пьяный…» были среди тех четырех стихотворений, которые Мандельштам обозначил словом «ерунда» и вычеркнул в экземпляре «Tristia», переданном на хранение в московский Государственный литературный музей. К 1923 г. он уже мог отвергнуть или по крайней мере счесть слишком прямолинейной восторженную евхаристическую образность первого из этих стихотворений, в то время как второе было слишком забывающим, слишком легко поддающимся интерпретации в духе Иванова, отождествлявшего христианство с дионисийством. И все же нельзя отрицать, что в стихотворении «О, этот воздух…» глубоким образом предвосхищается «Исакий под фатой молочной белизны…». В самом деле, в последнем стихотворении, написанном пятью годами позже, русское вино наконец дополнено хлебом — свершается анамнезис (припоминание). Сам собор — в символическом плане — служит дискосом, на котором несут евхаристический хлеб. Дискос в литургии символизирует место погребения Христа, и Мандельштам в другом месте называет Исаакиевский собор «великолепным саркофагом» (II, 313) и даже таким саркофагом, который является частью «цельного, как дарохранительница, архитектурного слитка» (III, 131–132). Более того, во время православной службы дискос покрывается вуалью (покровом-воздýхом), как и собор в стихотворении. Голубятня же, разумеется, отсылает нас к присутствию Святого Духа[400].
Исакий под фатой молочной белизны
Стоит седою голубятней,
И посох бередит седыя тишины
И чин воздушный сердцу внятный.