Пожарное депо было вроде клуба. В нем не только показывали кинофильмы, но бывали и концерты. Однажды приехала певица и спела «Кирпичики». Как ей хлопали! Сколько ее вызывали! Оно и понятно, — это была первая советская лирическая песенка, да еще о любви. И мотив ее был незатейлив, и слова просты, и она быстро вошла в жизнь. Ее напевали все: и старые и молодые. И долго она еще пелась, — только Великая Отечественная отмела ее.
Школа мне приносила и радости и горести. Я учился в пятом классе. Мне было дано задание сделать доклад, — да, тогда было принято делать доклады. Разные были системы обучения. Была и такая — «Дальтон-план», и бригадный метод обучения, и еще другие. И я подготовил доклад: «Обнищание деревни». Выучил материал, начертил диаграмму. Все было как надо. Но проклятое заикание! Вышел и не мог слова произнести. Тут мне надо бы помочь. Если бы спросил учитель, фамилия его была Малкин, сухощавый, в очках, как сейчас ого помню, то я бы и начал говорить. Но он только глядит на меня с тонкой ухмылкой, видит мои страдания и молчит. А я теряюсь еще больше, на глазах у меня слезы.
«Ну что же, профессор, можешь садиться на место. «Неуд», — с улыбкой объявляет Малкин. И я сажусь на свое место, мокрый от пота.
А через несколько дней еще неприятность. На большой перемене забежал в уборную. А там полно ребят, и трое из них курят. Двоих я не знал, а третий был Евгений Онегин — детдомовец, подкидыш, мой сосед по парте. Евгением Онегиным его назвали в честь Пушкина. Следом за мной вошел пионервожатый. Ребята кто куда, побросали окурки, а я остался.
«Кто курил?» — спросил меня пионервожатый.
«Не знаю», — ответил я.
«Неправда. Ты должен был видеть. Кто курил?»
«Не знаю».
«Скажи честное пионерское! — Пионервожатый глядел мне прямо в глаза, не мигая. — Пионер не может врать!»
Я не мог сказать честное пионерское. Я не мог врать.
«Ты молчишь. Значит, ты знаешь. Кто курил? Пионер должен говорить правду!»
И я сказал.
До сих пор не могу простить этому пионервожатому, — не помню ни его имени, ни фамилии, того, как он заставил меня предать Женьку Онегина. С Женькой ничего страшного не случилось, — вызвали к завучу, пожурили, что возьмешь с детдомовца, на том и кончилось, только он сразу догадался, что это я сказал про него. И перестал со мной дружить.
Но в отрочестве все это проходит, не очень задерживаясь. Прошло какое-то время — и вот школьный вечер. И Тамара Кузнецова — ах, какая это была красивая девчонка! — стояла за кулисами, готовилась выступать. И я тайком глядел на нее. Она и так-то была хороша, а тут взволнована, глаза у нее блестят, на щеках румянец. Она глубоко дышит, ее грудь вздымается. Увидала меня, улыбнулась, и я, застигнутый врасплох, растерянно и счастливо улыбнулся в ответ. Но тут в зале захлопали, и наступил черед идти Тамаре. И она пошла на сцену. Тишина. И вот ее голос звенит: