У Иланы умопомрачительные бедра. Кое-где на них царапинки, кое-где – ранки. Мария целует ее бедра, потом целует ее чуть выше.
Как странно. Мария целует ее бедра, а сладость Илана ощущает в затылке.
Вдруг Илане становится неловко без одежды. Она хочет прикрыться.
Одеяла нет, поэтому Мария накрывает ее своим крупным пылающим телом.
Где была точка невозврата? Когда они еще могли остановиться? Одуматься?
Раньше. Намного раньше. Несколько недель назад, когда Мария предложила полечить Илане больную спину. Когда она нежно дотронулась до нее. Когда они вместе отправились на пляж и их руки случайно соприкоснулись под водой. Когда Мария вытащила ее на танцпол на свадьбе. Когда она бесхитростно и откровенно рассказала ей о своей зимней депрессии. Когда она захотела почитать ее статьи. Когда она впервые вместе с Офиром вошла в их квартиру. Когда Илана встретила Амихая.
Их первый раз в гостиной. На диване. Потом в спальне. На ковре. А потом на кухне, когда Мария села на стул, Илана – на нее, обхватив ее за шею, прижавшись к ней животом, устремив на нее прямой, уклончивый, испуганный, дерзкий взгляд.
Илана двигается на мускулистой ноге Марии, вперед-назад, вперед-назад, пока…
Мария смотрит на нее. Как она красива в минуту наслаждения. Ее губы…
«Лана, Лана, Лана», – беззвучно повторяет она ее имя.
Не стану отрицать, писать эти строки было сплошным удовольствием.
Мало того, пока я писал, у меня зародилось подозрение, что выдуманная сцена происходила на самом деле. Дописав, я уже не сомневался, что именно так все и было и Илана унесла эту тайну с собой в могилу.
В любом случае продолжать в том же духе я не мог. Это слишком меня возбуждало, от этого слишком отдавало некрофилией, и, что еще хуже, в кончиках пальцев начинался зуд от ощущения фальши.
И так случалось каждый раз, когда я пытался писать «под кого-то». Неважно, кому я подражал – зарубежной сочинительнице эротической прозы, Гарсиа Маркесу или Толкиену. После нескольких предложений пальцы у меня словно сводило судорогой. Они давали мне понять, что согласны рассказывать историю только одним голосом – моим собственным, который пробудился, когда я описывал наше фото из Синайской пустыни.
* * *
Я почти не общался с друзьями. Они были поглощены беременностью своих жен, я – своей литературной беременностью. Наши редкие разговоры оставляли у меня странное чувство. Ощущение чего-то нереального. Хуже того, беседы наяву с героями моей книги настолько сбивали меня с толку, что после каждого разговора с живыми, некнижными друзьями я несколько дней не мог писать.