Было сыро, серо и прохладно, хотя радио наконец пообещало устойчивый антициклон: солнце, вёдро, золотое бабье лето. Пока оно не ощущалось, разве что перестало лить. Дома стояли темные, приплюснутые, и лужи маслянисто поблескивали под ногами, словно на асфальт пролили солярку. Ветер обдирал с тополей ржавую листву; намокшие листья не планировали в воздухе веселыми яркими птицами, не катились по тротуарам с жестяным звоном, а тяжело падали на землю и словно прилипали к ней. Агееву казалось, что все вокруг промокло: и земля, и небо, и дома, и даже мысли в голове промокли и набрякли, как губка; хотелось посидеть у огня, в тепле, а не брести непонятно куда и зачем, но тупая ноющая боль в груди и кашель, выжимавший из глаз слезы, не давали повернуть назад, хоть бы себе в тот же самый «телевизор», где тепло и сухо, а плотные шторы на окнах создают иллюзию обжитости и уюта.
Хождения в поликлинику Агееву уже порядком надоели. Курносая докторша, по всей видимости, вчерашняя студентка, выслушивала и выстукивала его с дотошностью, свидетельствовавшей об отсутствии знаний и опыта. Любознательности ее могли бы позавидовать следователи прокуратуры. Докторшу интересовало все: какими болезнями болел в детстве, когда начал курить, как часто выпивает… Она гоняла его на рентген и на анализы, и Агеев, которому пришлось лечиться только раз в жизни, когда в осеннюю блокаду сорок третьего года осколком мины пробило правое легкое, возненавидел ее тихой и стойкой ненавистью.
Как и все прочие граждане, еще не достигшие пенсионного возраста, Агеев не любил и побаивался врачей, хотя имелись среди них у него давнишние, с довоенных еще времен, друзья, хирурги Сухоруков и Басов. Правда, редковато они встречались в последние годы, но это никак не было связано со специальностью Андрея и Якова.
Если бы не жена, Агеев еще долго не обращал внимания ни на кашель, ни на хрипы в груди, ни на одышку, заставлявшую останавливаться на каждой лестничной площадке, прежде чем добраться до четвертого этажа, где помещалась редакция. Светлана его выпроводила в поликлинику, и сколько же ей довелось поплакать, прежде чем удалось это сделать. Ну, а начав туда ходить, он просто не мог не довести дела до конца.
Ровесник Сухорукова, Агеев был сутул, костляв и кривонос. В первые послевоенные годы на пустыре напротив Дома печати, «за железкой» — за трамвайными путями, стоял фанерный шалман под названием «Голубой Дунай»: кто бы объяснил, почему тогда все шалманы по всей стране, от Калининграда до Советской Гавани, называли «Голубыми Дунаями»… Торговали там водкой, пивом, жареной треской и жесткой, как кожемитовая подошва, печенкой. Горластая краснощекая буфетчица — три шара, водруженных на коротенькие и толстые, как у рояля, ножки, — отпускала своим постоянным клиентам в кредит, под будущие гонорары, обдирая их при этом, как липку. В захватанную жирными пальцами тетрадь она записывала даже не фамилии, а какие-нибудь приметы должников: «усы», «бородавка», «хромой»… Длинный кривой нос Агеева в ту пору сослужил ему добрую службу, не раз заменяя и паспорт, и наличные, которых у него постоянно не хватало.