Жан Расин и другие (Гинзбург) - страница 300

Между тем искушение святостью преследовало Клоделя едва ли не до конца дней. При этом семейная жизнь не казалась ему столь уж далеким отступлением от идеала целомудрия: брак виделся ему подобием монастырской ограды, внутри которой, по сути, – то же затворничество, что и в келье. И даже собственные вылазки за пределы этой ограды не слишком тревожили совесть Клоделя – кроме той, первой, вечно кровоточащей раны. Карьера, чины, почет и деньги как будто тоже не очень его отягощали: он гордился своей лояльностью и верной службой государству, считал, что принес таким способом немалую пользу стране. И вообще, пройдя в ранней юности через кратковременное увлечение анархизмом, он затем всегда был защитником порядка; как он сам не без вызова формулировал: «Я на стороне всех Юпитеров против всех Прометеев» – и действительно не разделял и не одобрял никаких эксцессов, не только левого толка, но и правого, шовинистских и монархических.

Но близким друзьям своим он признавался, что зачастую чувствует себя великим грешником и фарисеем (в фарисействе он, кстати, упрекал Толстого – и сам получал множество упреков в том же, как от леваков-сюрреалистов, так и от неистовых католиков); что глядя в зеркало, он видит в нем лицо Кошона (епископа, отправившего на костер Жанну д’Арк); что, исповедуя христианское милосердие, он не колеблясь приказывает очистить холл французского консульства от бедняков-китайцев, ищущих там укрытия от разбушевавшейся непогоды. Клодель многим помог выбраться из трясины безверия на путь вероисповедной истины; но тому своему молодому другу, на которого возлагал наибольшие надежды, в чьей судьбе мечтал видеть как бы беловик своей собственной, написанной начерно, небрежно, полной ошибок и погрешностей, – ему он советовал не обзаводиться семьей, не погружаться в научные изыскания, а предаться настоящему подвижничеству – монашескому, миссионерскому, мученическому. И очень сомнительными для своей души, для себя как нравственной личности Клодель считал свои поэтические занятия. Почему, в самом деле, так много чистых, святых душ среди ученых – и так мало, почти нет их среди людей искусства, – спрашивал он себя. Но вопрос этот был для Клоделя скорее риторическим. Он и не искал на него ответа, ибо в писательстве же видел и спасение свое, и оправдание перед Господом.

И дело меньше всего в том, что Клодель с пером в руке красноречиво проповедовал правила, которые не всегда соблюдал в жизни. Он именно не был проповедником-моралистом, наследником библейских пророков, каким видел себя Толстой. Герои его драм и стихов могут быть святыми и чудотворцами – но могут и срываться в самую бездну слабости и порока, не навлекая на себя авторского обличения и осуждения. Ибо это для человеческого общежития, все равно несовершенного и стеснительного, необходимы законы обыденной нравственности, без которых оно не умеет существовать. (Клодель, впрочем, мечтал о другом обществе, основанном не на взаимных правах и обязанностях, подчинении и долге, а на взаимной любви и помощи, послушании и милосердии.) А Бог может вести прямо и кривыми путями, к спасению приводить через грехи. И поэт – не сильный собственной мудростью и праведностью глашатай людских моральных установлений, но боговдохновенный певец Провидения Господня. Он читает волю Творца по книге творения и прозревает, что в этих таинственных письменах заключен смысл всего бытия, необходимость и важность присутствия на земле каждой твари и каждой былинки, дальняя цель и глубокая неслучайность любого события, любого катаклизма истории, искупительная, очищающая сила, вселенская нужность и высокая цена всякого страдания. И тогда поэт получает особую свободу.