Жан Расин и другие (Гинзбург) - страница 302

И, конечно, законы морали. Прежде всего в собственном существовании. Вместе с Верленом, человеком безвольным и слабым, не сумевшим ни пойти до конца за своим неистовым юным другом, ни твердо противиться его магическому инфернальному влиянию, они спускались на самое дно парижской богемы, предавались всем грехам, связали себя запретными узами. Впрочем, тут был вызов не столько законам природы (Верлен был женат, имел сына, а после разрыва с Рембо сменил не одну женщину – вернее, прислонялся то к одной, то к другой из тех беспутных, которыми кишел низовой, потаенный Париж), сколько законам благопристойности, нормам сексуального поведения.

Два года полунищих скитаний по Европе, случайных заработков, пьяных ссор, наркотических бредовых видений были для Рембо и временем лихорадочного стихотворчества. Этой жизни как бы вне общества отвечали строки как бы без расчета на общение, во всяком случае – общение с помощью рассудочного восприятия. Привычный склад духовной деятельности – столь же неподлинный, ненастоящий, как и уклад окружающей действительности. Истинно творческим состоянием провозглашается отныне намеренно вызванное «расстройство всех чувств». Мосты здравого смысла, распределенного поровну между всеми и всех соединяющего, взорваны. Теперь уже нет речи не только о том, чтобы нравиться публике и добиваться своего места в обществе порядочных людей, как то было в XVII веке, но и о поисках родной души и отчаянно-неравной борьбе с тупой и враждебной толпой, как вошло в обыкновение у романтиков. Нет, Рембо – творец иной вселенной, и он читателя не убеждает разумными доводами последовать за собой, не приглашает любовно откликнуться на страстный зов своего одинокого сердца. Тут требуется почти невозможное – отрешенная от трезвого рассуждения и теплого сочувствия вера, готовность совершить такой же головокружительный прыжок в мироздание, сотканное то ли из радужных грез, то ли из горячечного бреда его самовластного творца. Кому это по силам?

Как оказалось – не Верлену. В истерическом припадке ревности и отчаянного бунта слабой души он стрелял в своего злого ангела, ранил его, попал в тюрьму. И здесь, в камере, его настиг душевный переворот. Он явственно ощутил, как десница Божия коснулась его сердца. Она высекла искру горького раскаяния, веры и упования, внушила немало замечательно проникновенных строчек, но не дала крепости противостоять всем земным соблазнам.

Вконец опустившийся, нищий, больной и пьяный, он бродил по парижским кабачкам и притонам; его приятелей, собутыльников и подруг уже и богемой назвать было нельзя, – клоака, дно. Но пера из рук он не выпускал. Его избрали «королем поэтов» – им он и был до самой смерти. Только написанное им в последние годы никак не шло в сравнение со стихами его молодости.