* * *
Человечность самоочевидна. Если бы я оказался на ноле боя, своими глазами увидел ужасы опустошения, если бы мне пришлось лицезреть безумно раскорчёванные человеческие тела, слышать сдавленные голоса зелёных юнцов, что вымолили позволение пойти на фронт добровольцами, а теперь, не выдержав под шквальным огнём, по-детски кричат: «Мама! Мамочка!» — вы полагаете, я бы остался твёрд, остался «патриотом», сохранил «воодушевление» и способность к такому бесчувствию, чтобы настрочить в «свою газету» хоть один журналистско-дельный репортаж? И тем не менее, даже если бы реальность войны оказала непосредственное воздействие на мои нервы, неужели я не сохранил бы некоторое недоверие к потрясению, вызванному в моей душе безграничной жалостью и страхом собственной смерти? Неужели не напомнил бы себе, что тысячекратное преумножение смерти — иллюзия, что на самом деле смерть не покидает индивидуальных границ, что человек всегда умирает лишь своей смертью, а не ещё и чужой вдобавок? Смерть не становится ужаснее оттого, что на наших глазах умножается в десятки тысяч раз. «Человечность» не мешает нашей всеобщей обречённости печальному концу, и иная смерть в постели бывает пострашнее любой смерти на поле боя. Кроме того, каждое сердце способно испытывать страх лишь до определённого предела, за которым следует нечто иное — оцепенение, экстаз или ещё что-нибудь, не подвластное воображению того, кто этого не испытал, а именно свобода, религиозная свобода и весёлость, отстранённость от жизни, пребывание по ту сторону страха и надежды, что, несомненно, означает противоположность душевному унижению и преодоление самой смерти. Я вновь разворачиваю письмо молодого лейтенанта запаса с фламандского фронта, вообще-то студента и поэта, и перечитываю строки, столь потрясшие меня при первом приближении. «Перед лицом неизмеримой мощи смерти, — пишет он, — при всей полной беспомощности под денным и нощным шквальным огнем, в основном под дождём, в открытых воронках, в жуткой пустынности, в адском грохоте зоны обороны, вам скоро становится радостно, не страшно — так вы свободны ото всех забот, так далеко от земли; нет надежды, но нет и тягот! Тому, кто выдержал здесь неделю, выдержать месяцы будет намного легче — если он останется в живых. Я жив!.. Сперва мне было очень страшно, но на вторую ночь я решил самостоятельно рекогносцировать линию фронта, веч-по на три четверти неизвестную. Пять часов, в лунном свете, невзирая на грязь и огонь, я обходил воронки батальона[197], вокруг меня без передышки гудели английские ночные снайперы, стреляя с двадцатиметровой высоты из автоматов. Они стреляли по всем окопам. Чем дальше, тем меньше становилось огня; но идти среди зловонных трупов, разбитых в отгремевших боях орудий и т. д. человеку тяжело,