Третий выстрел (Виленский) - страница 157

- Они забили его и Нухима. Насмерть. Мотыгами. Остальных мы отбили. А Натана не успели. Прости, Фаня.

“Прости”. Разве такое прощают? Фанни-Иегудит Рубинштейн-Винер, возьми себя в руки. Нельзя распускаться. Потом будешь плакать. Долго, громко и безутешно. Выть будешь, раздирая горло, но потом. Сейчас - нельзя. Сейчас ты бесчувственная тварь.  Она дернулась к автобусу, но Аврум осторожно взял ее за локоть:

- Не надо, Фаня. Тебе лучше на это не смотреть.

Он что, думает, она раскиснет и бухнется в обморок? Что, она кисейная барышня? Видели мы изуродованные трупы, всякое видели. Ну-ка, отпусти!

- Фаня!

Что “Фаня”!? Но ее держали крепко, не вырвешься. Хорошо. Спасибо, ребята. Теперь набрать воздуху в легкие, расслабиться и хладнокровно сказать:

- Аврум, возьми еще четверых, гранаты и идите к ним в деревню. Сожгите домов пять-шесть, сколько сможете. Неважно, есть там люди или нет. И проследи, чтобы все вернулись живыми. Если кто-то попробует вам помешать - стреляйте, не раздумывая. Понял?

- Да, Фаня! - Аврум внимательно посмотрел на нее, продолжая держать, не пуская, ожидая, что она скажет  что-то еще, но Фаня молча кивнула в сторону деревни и пошла к каравану секретариата. А что было говорить? И так все ясно. Натана больше нет. И смотреть на то, что от него осталось, не надо. Для нее он останется тем ингале, который бегал голым по парижской комнате и рассказывал про Герцля и Altneuland. А теперь его нет. Вот это еще предстоит осмыслить, потому что - он же есть, они только сегодня утром сидели в кибуцной столовой и, смеясь, обсуждали отличие неправильного сталинского курса на коллективизацию от правильного кибуцного движения. Поспорили немного, но это у них  всегда. Они постоянно спорили, еще с той комнаты на бульваре Квиши.  Там у него была ванна. Настоящая. И он так трогательно краснел и стеснялся на нее смотреть, когда она вышла из ванны голая, прошла общим коридором и зашла к нему в комнату.

- Дай что-нибудь накинуть! - сказала ему. А он, даром, что мальчишка с румянцем, залившим щеки, небрежно бросил:

- Да зачем? Тебе так хорошо! Красиво!

Его забили мотыгами. Ему было очень больно, наверное. Почему он не стрелял? У него же был маузер, он же мог кого-то из них убить, остальных напугать. Но Натан никогда ни в кого не стрелял. И тут не смог. Остальные, видимо, ждали от него, секретаря кибуца, сигнала. А он не смог. И его забили насмерть, как еще полторы сотни евреев в Иерусалиме, Хевроне и тут совсем рядом, в Цфате. Натан не стал стрелять в людей, он не знал, что те, кто бежал к нему с мотыгами - не люди, а нелюди, в них стрелять не зазорно. Даже необходимо. А он не смог. А если бы смог, то это был бы не Натан. Теперь его нужно похоронить здесь, на кибуцном кладбище. И пусть кто-то прочитает Кадиш. Натан был бы рад этому, он всегда пытался соблюдать еврейские традиции, постился в Судный день и никогда не работал в субботу. Они и об этом спорили, она доказывала, что религия -  ерунда и мракобесие, ведь он сам сказал, что нужно строить новый мир, и бессмысленно строить новое по старым правилам. Она говорила, что еврейский - не значит религиозный, а он возражал: а что тогда в человеке еврейского? И был прав. Нужно сегодня же похоронить и прочесть Кадиш. Кого похоронить? Натана? Да нет. Надо просто дождаться, когда он вернется с поля.