Пища, до последнего времени очень хорошая, становилась все хуже и хуже. По утрам люди получали уже не настоящий, а морковный чай. Его прозвали «державным пойлом».
…Одно утешало меня – наши люди держались очень крепко. У кого родители были в городе, тем, конечно, не приходилось терпеть лишений, но остальные частенько ходили с полуголодными желудками, совершенно без денег и все-таки не хотели бросать Куриня. У них постепенно появилась[245] настоящая солдатская любовь к своей маленькой части…
Все надеялись, что как-нибудь уладится, достанут денег, разрешат реквизиции и опять дело пойдет по-хорошему.
В августе одно время пошли проливные дожди. В казарме протекал потолок, обилие разбитых стекол, незаметное, пока было жарко, теперь сильно чувствовалось. Было сыро, холодно, и вечно дул сквозной ветер.
По вечерам часто добровольцы набивались в мою просторную комнату, рассаживались где попало и при тусклом свете единственной свечки вели долгие задушевные разговоры. Все больше о том же: как бы уехать на Дон и по возможности со своими пушками и лошадями. Это было явно невозможно, но многие мечтали и придумывали несбыточные планы, вплоть до похода из Полтавской губернии в Ростов через местности, занятые немцами.
Мысль все больше и больше обращалась на восток, но из взвода артиллеристы не уходили. Зато полковнику Петрову удалось переманить в кадры полков 12-й дивизии большую часть наших пехотинцев – три сотни были после этого свернуты в одну очень слабого состава – и немало кавалеристов. По его словам – Ч. IV – «…45 Лубеньский пiший полк дiстав бiля 150 охотникiв, а в гайдамацькому гетьманському Kypiнi залишилася лише горстка безнадшних шибайголiв»[246].
В качестве одного из «шибайголiв», остававшегося в Курине до последнего дня существования, должен сказать, что после отъезда генерала Литовцева из Лубен во второй половине августа командир 12-й артиллерийской бригады генерал Лукин несколько раз предлагал мне перейти к нему «конным, людным и оружным». Командование дивизии хотело принять наш взвод в полном составе – с пушками, людьми и лошадьми. Я отвечал милому старику, очень внимательно ко мне относившемуся, уклончиво, так как в это время уже решил уехать в Южную армию и увезти туда же своих людей. С полковником Петровым в Лубнах я не был знаком, хотя не раз командовал ему «смирно», ведя взвод на конное учение. Как он относился к артиллеристам, мне неизвестно – в своих записках Петров, не скупясь на всевозможные эпитеты по адресу конной сотни, об артиллерии не упоминает ни одним словом. Зато с генералом Александровичем мне приходилось говорить не раз. Несмотря на один эпизод, о котором речь будет дальше, когда начальник дивизии остался недоволен докладной запиской гетману, написанной не мной, но по моим материалам, он до самого моего отъезда из Лубен относился ко мне очень хорошо. Уговаривал остаться на Украине и перейти к нему в дивизию. Предлагал мне должность старшего офицера, по моему тогдашнему возрасту и чину, в регулярной армии весьма почетную. Последний раз мы говорили за два-три дня до моего отъезда. Генерал по-прежнему советовал подумать и остаться в Лубнах. Видимо, Александрович мне доверял, так как однажды вызвал меня в штаб специально для того, чтобы спросить, честный ли человек ротмистр Белецкий и можно ли его, по моему мнению, назначить начальником жандармской части, которую тогда было решено сформировать при старосте (точное название ее не помню).