«Герцог» претендует на звание более глубокого романа, чем даже «Оги Марч», потому что Беллоу впервые проносит на борт романного корабля полновесный груз секса, что позволяет проникнуть в вымышленный им мир некоей разновидности страдания, доступ которому был в общем закрыт и в «Оги», и в «Хендерсоне». Оказывается, что в персонаже Беллоу новые грани открываются не только благодаря страданиям, но и благодаря эйфории. Насколько же более правдоподобным, насколько более значимым становится персонаж, когда мужская рана, во всей ее лютой громадности, губит эйфорический аппетит к «пирогу богатой жизни», и беззащитность перед унижением, предательством, меланхолией, усталостью, утратами, паранойей, одержимостью и отчаянием оказывается столь всеохватывающей, что ни неиссякаемый оптимизм Оги, ни мифический гигантизм Хендерсона не в силах больше оградить героя от правды о боли. Как только Беллоу соединяет с энергичностью Хендерсона – и с тягой Оги Марча к грандиозным типажам и судьбоносным встречам – состояние вечной беспомощности Томми Вильгельма, он заставляет свою симфонию зазвучать на полную мощь в ее буйно комической оркестровке страданий.
В «Герцоге» нет хронологически последовательного действия – и вообще какого‐либо действия, – которое происходило бы вне сознания Герцога. Не то чтобы Беллоу-рассказчик подражал Фолкнеру, автору «Шума и ярости», или Вирджинии Вулф, автору «Волн». Длинный, сбивчивый и фрагментарный внутренний монолог Герцога, похоже, имеет больше общего с гоголевскими «Записками сумасшедшего», где обрывочное восприятие внешних событий продиктовано психическим состоянием центрального персонажа, а не разочарованием автора в традиционных приемах повествования. Однако героя Гоголя делает безумцем, а героя Беллоу – здравомыслящим то обстоятельство, что гоголевский сумасшедший, неспособный услышать себя самого со стороны, оказывается не защищенным спонтанным потоком иронии и самопародирования, которые сквозят буквально в каждой мысли Герцога – даже если он пребывает в состоянии глубокого замешательства – и неотделимы от его оценки самого себя и своих невзгод, сколь бы ни мучительной была его душевная боль.
В повести Гоголя к сумасшедшему попадает связка писем, написанных собакой – домашним питомцем молодой дамы, в которую он безнадежно (безумно) влюблен. Охваченный лихорадочным нетерпением, он приступает к чтению этих писем, внимательно перечитывая каждое слово, написанное гениальным псом, в поисках какого‐либо упоминания о себе. В «Герцоге» Беллоу поступает даже лучше Гоголя: гениальный пес, пишущий письма, – это сам Герцог. В письмах он обращается к покойной матери, к живой любовнице, к своей первой жене, к президенту Эйзенхауэру, к комиссару полиции Чикаго, к Эдлаю Стивенсону, к Ницше («Уважаемый герр Ницше… позвольте задать вопрос с места»), к Тейяру де Шардену («Уважаемый отец… внутренняя оболочка молекулы углерода есть мысль?»), к Хайдеггеру («Уважаемый доктор-профессор… мне бы хотелось знать, какой смысл Вы придаете словам “заброшенность в повседневное”? Когда это случилось? Где мы были, когда это произошло?»), в отдел кредита универмага «Маршал Филд энд Ко» («Я более не ответствен за долги Маделин П. Герцог») и даже, напоследок, пишет письмо Богу («Сколькими усилиями давалась моему разуму связная мысль. Я никогда не был силен в этом. Но я желал творить Твою непознаваемую волю, принимая ее и Тебя помимо знамений. Внимая всему, что исполнено глубочайшего смысла. В особенности – отчужденному от меня»).