То, что я потом не потерял этот листок, – чудо не меньшее, чем странные обстоятельства его появления у меня. Хотя мне не хватило духу его выбросить, я в то же время и не старался его сохранить. Несколько месяцев я о нем не думал, но регулярно находил то валяющимся около мусорной корзины под письменным столом, то засунутым между сочинениями моих студентов, то около телефона рядом с желтым блокнотом, служившим мне либо для заметок, либо для составления списка дел на предстоящую неделю, который я, в точности как моя обожающая порядок мама, составлял каждое воскресенье.
И наконец мне пришло в голову, что это тоже своего рода список дел. Однажды вместо того, чтобы тщетно вчитываться в этот текст, что я делал всякий раз, вновь обнаруживая его в самых неожиданных местах, словно некая литературная гончая, вынюхивающая тайный намек на логический принцип, придающий тексту связный смысл, я вдруг осознал то, что и так должно было быть ясно с самого начала любому менее понаторевшему – или, может быть, более понаторевшему – в искусстве толкования текстов, чем я тогда. Я вдруг увидел, что все эти написанные предложения никак не состыковываются друг с другом. Я увидел, что если у этого текста и был какой‐то связующий смысл, его следовало искать где‐то вовне, вместо того чтобы пытаться выкопать его внутри, расшифровывая некие скрытые аллюзии.
И я постепенно пришел к пониманию, что это первые строчки книг, которые мне предстояло написать в будущем.
Только не спрашивайте, как я понял, что это именно первые, а не последние, или пятидесятые, или пятисотые строчки. И не спрашивайте, с чего мне взбрело в голову, будто это строчки из моих книг, которые мне предстояло написать в будущем в том порядке, в каком эти предложения следовали друг за другом в том фрагментарном тексте. А почему не в обратном порядке? Или в случайном порядке, или вообще в беспорядочной последовательности? И не спрашивайте, чем я вообще руководствовался, решив в двадцатитрехлетнем возрасте следовать схеме, которую вычитал в том таинственном тексте, потому что теперь, когда мне шестьдесят один, я уже не так, как раньше, горю желанием рационализировать иррациональное или слепо выполнять грандиозную задачу ради некой иллюзорной цели – мне бы хотелось думать, что я достаточно прожил на этом свете, чтобы не быть рабом всяких «почему» и безвольным заложником упрямой одержимости. Я даже готов признать, что сделанный мной вывод не основывался ни на чем и что вся моя писательская карьера до сего дня строилась на столь безмозглом допущении. Сегодня мне удивительно и даже стыдно думать, что в свои двадцать три я взвалил на себя абсурдную и явно неосуществимую задачу установить с предельной точностью, на какую я только был способен, какие именно десятки тысяч слов должны были неизбежно сочиниться после тех девятнадцати первых предложений. Предположим, я нашел бы другой лист бумаги с другим текстом, или просто белый лист бумаги, или не нашел бы никакого листа на своем любимом столике в кафе. Предположим, посудомойщик опередил бы меня и, найдя там среди грязной посуды забытый лист бумаги, скомкал бы его и выбросил. Предположим, я бы одумался, придя домой, и сам бы выбросил этот листок в мусорное ведро. Какие книги я бы мог в таком случае написать? Мог бы я вообще не написать никаких книг? А предположим, я бы в тот дождливый вечер в Чикаго остался дома и поел бобов из банки, вместо того чтобы, разрезая кусок ростбифа, сделать вывод, будто по воле судьбы из шалости неведомого студента-шутника, сочинившего дурацкий текст в дадаистском духе, вырастет дело всей моей жизни. Честно или нечестно? Удачно или неудачно? Осмысленно или бессмысленно? Случайность или предопределенность? Сок или соус?