В январе 1946 года, то есть спустя три года, я окончил начальную школу в Ньюарке, в Нью-Джерси и перешел в среднюю школу – начался первый послевоенный учебный год. То, что нам выпало учиться в исторический момент, не ускользнуло от внимания самых смышленых учеников, которым, когда война началась, исполнилось восемь или девять лет, а когда она закончилась, по двенадцать или тринадцать. Под воздействием военной пропаганды, под чьим обстрелом мы находились постоянно в течение почти пяти лет, – и еще из‐за того, что все мы, как еврейские дети, знали, что такое антисемитизм, – мы очень рано научились замечать проявления неравенства в американском обществе.
Слепой восторженный патриотизм, которым нас накачивали на всем протяжении войны, сразу же после 1945 года перерос в озабоченность современной социальной несправедливостью. В моем случае учительница восьмого класса поручила мне и моей умненькой однокласснице написать – частично на мамином «Ундервуде» – сценарий выпускного спектакля, который мы назвали «Пусть звонит колокол свободы».
В нашей одноактной квазиаллегорической пьесе, проникнутой мощным назидательным пафосом, главная героиня по имени Терпимость (блистательно сыгранная моей соавторшей) противопоставлялась антагонисту по имени Предрассудок (которого со зловещими ужимками исполнял я). В пьесе были исполнители второстепенных ролей из числа наших одноклассников, которые в серии виньеток, изображавших их повседневные дела и устремления – что должно было продемонстрировать, какие все это чудесные милые люди, – показывали представителей этнических и религиозных меньшинств, ставших невинными жертвами пагубной дискриминации и неравенства. Терпимость и Предрассудок, невидимые для других участников пьесы, стояли в углу сцены и в каждом эпизоде с пафосом обсуждали человеческие качества представителей этих разных групп американцев не англосаксонского происхождения, при этом Терпимость цитировала пассажи из Декларации независимости, Конституции США и газетных статей Элеоноры Рузвельт, а Предрассудок, окидывая ее взглядом, в котором жалость мешалась с отвращением, и с интонациями, каких он бы никогда не позволил себе дома, произносил подлейшие слова о неполноценности этих достойных меньшинств – эти слова могли сойти ему с рук лишь потому, что так было положено говорить по его роли в школьном спектакле. После представления, уже в коридоре, пока я еще не снял свой черный костюм, моя любящая мать, с гордостью и восторгом заключив меня в объятья и отдавая должное моему актерскому таланту, призналась, что еле смогла усидеть на кресле в зале, потому что ее, в жизни не поднявшую ни на кого руку, так и подмывало влепить мне оплеуху. «И где ты научился быть таким скверным? – смеялась она. – Ты был неописуемо омерзителен!» По правде сказать, я и сам не знал где – мой персонаж вселился в меня буквально ниоткуда. Но в глубине души я ликовал при мысли, что у меня есть врожденный талант к таким ролям.