Дошел до магазина, купил пиво, открыл... Позвонил ей, объяснил ситуацию. Она молодец, все поняла. Выбросила мою гитару в окно. Из всех моих владений самыми любимыми были гитара и девушка, теперь с обеими было покончено. Я снова стал свободен и счастлив. Я вернулся в сквот художников, где часто ночевал до этого. Оказалось, они даже не заметили, что я уходил».
Лёньке повезло, он от природы хорошо рисует. В свободное от концертов, алкоголя, наркотиков и революции время Лёнька подрабатывает аэрографией и татуировками. Не то, чтобы много, но ему хватает. Лёнькин джоинт загоняет меня во все эти мысли о том, как он сбежал от девушки. Мне нравится Лёнька, он настоящий бунтарь, бесстрашный и неугомонный. Парень с баррикад, правда, без баррикад. Я думаю, действительно ли чувство свободы победило в нем любовь и семейный комфорт? Или это была обычная лень? Страх ответственности? Или он просто не очень-то любил эту девушку? Девушка была не та, что нужна его буйному духу?
Лёнька отправляется спать, а я снова остаюсь один. Я включаю музыку в плеере, и давно уже мертвые люди оживают и поют мне свои песни. Я пьян от усталости, от многих дней дорог, от напряжения концертов и бесконечных кутежей, от вчерашнего дня, усталость эта – приятная. Сквозь музыку и грохот колес доносятся звуки вагона, кто-то, ворочаясь, храпит вдалеке так, что я слышу его сквозь две закрытые двери, сейчас это не раздражает. Мысли путаются, летают где-то в стране фантазий. Я чувствую покой и умиротворение, как ребенок, засыпающий после сказки на ночь. Я в вагоне и одновременно где-то далеко-далеко. Стоит только включить музыку, и я перемещаюсь в другой мир.
Как поражали, наверное, первые фотографии тем, что могли запечатлеть мгновение, сохранять лица, образы, те, что раньше оставались лишь в памяти, бледнели и растворялись со временем. Японскому туристу наших дней, бредущему по европейской улице со скоростью пять-шесть фотографий в минуту, никогда не понять истинную ценность фотографии. То же самое с музыкой. Раньше я никогда не думал о том, что слушаю песни людей, которых давно уже нет. Песни эти, получается, продлевают их жизнь. Вот, например, Бадди Холли поет у меня в ушах, Курт Кобейн, Элвис, Джо Страммер, Боб или даже Виктор Цой. Вот, Эмми Вайнхаус поет, что не пойдет в реабилитационный центр. Все знают, что мертвые не поют, но я отлично слышу их голос, значит, в этот момент для меня они живы? А если кто-то другой поет их песни, тоже происходит что-то похожее? Бетховен умер двести лет назад, но современные люди говорят о нем, слушают его музыку, обсуждают так же, как текущего президента или актрису. Что-то, что он вложил в свою музыку, осталось. В случае с египетскими пирамидами или Тадж Махалом это что-то можно потрогать, это памятник, напоминающий о том, что кто-то когда-то жил на свете, это неподвижные мертвые камни. Музыку потрогать нельзя, она существует только пока ты ее слышишь. Она движется, она начинается и заканчивается, она кажется мне гораздо живее, чем каменные дворцы. Я не задумывался об этом, пока мои приятели из группы Штабеля не записали альбом, на котором пел давно уже мертвый вокалист, их друг Старый. Спустя много лет после его смерти, уже давно переехав в Москву, они раскопали старые омские записи, выбросили все инструментальные партии, записанные в ужасном качестве, и, оставив только его голос, записали под него все песни заново. Где-то перепев, где-то исправив, где-то оставив один его голос, читающий стихи. Получилась новая пластинка, с новыми песнями, с другими аранжировками, с другой музыкой, на которой поет человек, которого давно уже нет. Я понимаю, все просто – потрековая запись, отбросили все лишнее, современная техника позволяет многое. И все же я чувствую в этом какое-то чудо – оживили.