Расколдовывая Юнга: от апологетики к критике (Менжулин) - страница 66

Между прочим, оставаясь верным долгу профессионального врача, Элленбергер признавал, что излишнее усердие в имити­ровании этого канонизированного болезненного состояния, пус­кай даже в учебных целях, может иметь очень печальные по­следствия (совсем не такие, как у самого Юнга, а такие как, например, у Ницше). Именно в этом ключе следует расцени­вать предупреждение, содержащееся в «Открытии бессознатель­ного»: «Юнговская синтетико–герменевтическая терапия пред­ставляется не таким уж простым предприятием. Временами ее объект ощущает себя заваленным грудой материалов, идущих из его бессознательного, а столкновение с архетипами может порой оказаться просто устрашающим. Для того, чтобы не поте­рять связь с реальностью, необходимы непрестанные усилия. Отсюда следует, что юнговский самоанализ есть весьма опасное занятие, о чем обязательно следует предупреждать заранее» [80, р. 781]. Наперекор этим предостережениям опытного врача, в юнгианских кругах сложилась устойчивая традиция спекули­ровать элленбергеровским понятием «творческой болезни» — так, словно это заболевание едва ли не единственный способ стать подлинным целителем человеческих душ. «Излечить мо­жет лишь тот, кто переболел сам» — типичное клише современ­ных популяризаторов юнгианского неошаманизма.

Примером подобной установки может служить книга Робер­та Смита «Раненый Юнг: влияние юнговских взаимоотношений на его жизнь и деятельность», автор которой (в тон многим другим юнгианцам) утверждает: «Рана, терзавшая Юнга, свиде­тельствует отнюдь не только о его непрестанной потребности в достижении исцеления и целостности; дело в ином: со вре­менем эта рана трансформировалась настолько, что стала той самой вещью, которой лечат...» [167, р. 177]. В некоторых трудах подобного рода апологетика «творческой болезни» граничит, на мой взгляд, с беспечностью. Например, Мэрвин Голдверт (уже упоминавшийся автор труда с очень похожим названием — «Раненые целители») называет свою книгу о столь опасных экспериментах пионеров глубинной психологии не только над самими собой, но и над другими людьми, «историей о героях, написанной с восхищением (курсив мой. — В.М.)» [90, р. XI].

Возвращаясь к элленбергеровской версии, попытаемся крат­ко подытожить вышесказанное. Признав понятие «творческая болезнь» применительно к Юнгу, скорее, метафорой, нежели ди­агнозом в собственно медицинском смысле слова, не призна­ли ли мы тем самым, что соответствующие разработки Эллен­бергера бесплодны? Думаю, что нет. Оба предположения — как то, что Юнг действительно перенес некую болезнь, которую можно называть, скажем, творческой, так и то, что он лишь ими­тировал оную, — переводят дискуссии о его роли в истории науки в совершенно специфическую плоскость. Независимо от того, какая из этих двух альтернативных возможностей бу­дет принята на вооружение, становится понятно, что при обсуж­дении эвристической ценности теорий, сформулированных в ходе (или после) этой болезни (или имитации болезни), при­дется учитывать, что формулировал эти теории человек, для которого образ архаичного шамана оказался (опять же: вольно или невольно) по крайней мере столь же значимым, как и образ современного ученого. Подобным пониманием мы обязаны именно Анри Элленбергеру.