Натравленная стая ударила в него высокой морской волной и сбила с ног. Александр перекатился в высокую траву и исчез под клубком пастей, спин и когтей. Он закрывал лицо, горло и ладони, перекатываясь вместе с обезумевшими дьяволами. Фрак, жилет и рубаха на спине, штаны на бедрах и рукава от плеч до локтей были порваны в мгновение, открывая тело. А еще через миг он был залит кровь и чувствовал, как жизнь вытекает из него волнами жгучей боли.
Неожиданно бешенный лай прекратился и переменился в жалкое скуление под влиянием какого-то иного, резкого и ритмичного звука. Над Вильчиньским стоял молодой русский в мундире лейтенанта и бичом, схваченным из коляски, сек собак, разгоняя всю свору. К нему подскочил некто, старший рангом, и заорал:
- Ты что, Бирюнов, спятил?
- Это человек, не зверь, господин капитан! Не надо так…
- Это разбойный обольститель, ёб его мать! Ты не слышал, что сказал князь Чарторыйский? Не вмешивайся, или я накажу тебя!
Лейтенант поглядел ему прямо в лицо и спросил:
- Собаками или собственноручно, ваше благородие?
После чего бросил бич и удалился в сторону.
Княжеская пара уже успела остыть. Потерявшего сознание "Алекса" облили несколькими ведрами воды, слуги довели его до ворот и пинком выбросили наружу.
Вильчиньский шел, словно пьяный, шатаясь; внезапно он бессознательно начал читать "Отче Наш", но когда дошел до "как и мы прощаем должникам нашим" прервал. Он испытывал потребность в смерти, но Господь ниспослал ему всего лишь очередную потерю сознания – упал, сделав несколько сотен шагов. В придорожной канаве его нашли местные крестьяне, занесли в хижину и присматривали за ним несколько дней, давая есть и пригласив бабу-шептуху. Ее травки, за которые она взяла пряжки с его башмаков и пуговицы, позволили ранам затянуться. Посткпенно он приходил в себя.
Лежа на соломе, пропитанной кровью и отварами знахарки, у него было время подумать о себе. Получившийся счет отбирал желание жить: к этому времени "Алекс" проиграл все, что можно было выиграть или проиграть. В соответствии с наказом деда, он должен был "не дать", а сам дал помыкать собой и неоднократно унизить. Он подумал, что если обязан жить после того, что уже прошел, то должен отбросить последние угрызения совести и чувства и вывести девиз "Не даваться!" за границы обычной беспощадности. Некий голос, которого сам он не мог обуздать, кричал в нем о других людях: либо вы, либо я! Снова кому-то припомнилось, что у него есть зубы.
Наводя постепенно порядок в понесенном поражении, он размышлял еще и о том, что говорил Рыбак: "Отчизна? Отчизна там, где тебя любят, а кто меня любит, кто меня прижал и принял так, как это делает мать, когда встретит давно отсутствующего сына? Кто открыл ему дверь, когда я пересекал всю землю в поисках любви? Кто дал мне покой, когда я протягивал руки к людям? У Рыбака имеется своя цель, и она хороша лишь для тех, кто ему нужен!...". Далекий брат, которого он не видел так давно, был кем-то чужим и не пробуждающим тоски. Эти вот селяне, которые занялись им? Вильчиньский не мог испытывать к ним благодарности. Он ненавидел их с того момента, когда поднлся с соломы и заглянул к ним в кухню, по которой шастали куры и свиньи. Увидел он и супружескую пару своих хозяев. Женщина стояла, склонившись над коляской, с закрытыми глазами и ртом, раскрытым словно бы для крика; голая, она кормила грудью ребенка, в то время как другая половина ее тела находилась во владении вспотевшего мужчины, который держал ее бедра руками. Свободная грудь и крестик, свисающий с шеи на тонкой нитке, мерно колыхались под ритм скрипа колыбели. Вильчиньский отвернулся, жадно ища свежего воздуха, опасаясь того, что сейчас его вырвет. Жизнь отождествилась для него с этой простой картинкой, и сам он раскрасил людей в один цвет.