Русская Дания (Кёнигсбергский) - страница 20


У Афанасия была возлюбленная, далее – Беатриче. Мало кто смог бы отличить его возлюбленную, казалось бы падшую женщину, от легкой и гибкой царевны-лебедь, или по крайней мере от прима-балерины столичного театра. Движения ее были столь плавны, столь отточены, столь совершенны, что невозможно было понять, делает ли она это потому, что страшно пьяна, или потому что ее искусство движения в пространстве превосходило всякие высоты. Афанасий страшно, смертельно, окончательно ее любил. Но так как Афанасий по сути своей был человеком застенчивым, он не мог ей никак в этом признаться. Поэтому, выменяв остатки браги на пачки сигарет, он дожидался того момента, пока объект его трепетного и тихого вожделения уснет на лавке или под ней, ибо уснет объект под лавкой или нет, зависело не только от фазы земного обломка, но также от четности и нечетности даты, а также от общего поведения среды. После того, как недостижимая прима-балерина засыпала, Афанасий виртуозно подкатывал на своей тачанке к лавке, и либо на ней, либо под ней оставлял бутылки с недопитой брагой.


Афанасий был терпелив и в любви своей безрассудочен, он ночевал где-то неподалеку, ютясь под подъездным козырьком, спал неспокойным сном, дожидаясь момента, пока его возлюбленная Беатриче не проснется и в утреннем забытии ненароком не обнаружит любовно оставленную как послание Афанасием бутылку. Но всякий раз, когда случалось так, что Беатриче не находила подношение, Афанасий незамедлительно, в ту секунду как она покидала свое ложе, подъезжал обратно и забирал брагу, чтобы наглые болтуны и всякая подъездная шушера вдруг ненароком не прибрали напиток.


Для Афанасия это не значило, что ему не нужно возвращаться на дорогу и не возобновлять свой возможно поднадоевший ему ритуал. Ведь все мы прекрасно понимаем, что значило для Афанасия с трудом выменянная у наглых бродяг после долгих торгов бормотуха, для него это было равноценно поэзии. Память о каждой браге, найденной и моментально распитой его возлюбленной, составляла часть кропотливо им прописываемого сборника стихов-посвящений. Всякий раз, когда Беатриче не принимала его своеобразного жертвоприношения, поэт в душе своей был распинаем, не было ему покоя. Но как и всякий служитель алтаря изящной словесности, он прекрасно понимал, что в его начинаниях и попытках его ведет отнюдь не какое-то от него самого идущее влечение и чувство, а нечто надстоящее над ним самим, нечто могущественное, обычно именуемое как фатум. Афанасий часто в тот момент, когда принимал в руку сигареты, деньги или другую подачу, подспудно чувствовал, что его судьба, его рок где-то поблизости, но он прекрасно понимая это, все равно не мог перебороть свой внутренний страх и принять свою судьбу, как она есть. Поэтому всегда Афанасия преследовали всякого рода сомнения в том, стоит ли заниматься тем, чем он занимается, стоило ли оно того, что ради этого он лишил себя обеих ног? Хотя как нам известно, лишил он себя обеих ног совсем не по этому. Только потом, в минуты крайнего одиночества, распаляемого мыслями о недостижимом и практически растворяющимся в воздухе образе Беатриче, Афанасий стал периодически задумываться о том, не ради ли этого всего он лишил себя обеих конечностей? Эти вопросы были настолько коренными, настолько существенными для всего его усеченного существа, что Афанасий стал задаваться ими все чаще и чаще. Спустя какой-то период, когда невинный нетленный образ Беатриче стал постепенно таять на его глазах, он переложил факт отсечения своих ног на некоторую известную усеченность своей души. Он стал считать себя ущербным, недостойным всякого внимания, понимания и любви. Постольку поскольку он был калека, он считал, что он не заслуживает того, чего заслуживает любой другой бродяга или человек. То, что вам покажется присущим от природы всякому человеку, Афанасию казалось грязной и злой шуткой. За это он себя ненавидел, презирал. Но так как Афанасий был человеком слова, то он не мог избавить себя от некоторой высшей обреченности делать посвящения своей возлюбленной. Да, он продолжал это делать так долго, как мог, постепенно ненавидя и презирая себя все больше и больше. В конце концов, он даже не дожидался того, как его Беатриче откроет новую бутылку. Он уезжал как можно дальше от ее ложа, но он не мог перестать думать об этом. В каждой прохожей женщине, а иногда и мужчине, он видел, или хотел видеть ее преисполненный благостью образ, и в тот момент он пугался себя самого. Он страшно пугался: хорошо если бы это была не она. И присмотревшись, он понимал, что это действительно не она. После всего этого, в какой-то момент, Афанасий впал в какую-то неосознаваемую безрассудную амнезию, и на короткое время он перестал совершать подношения – в забытии, надеясь на то, что все это уже прошло, по крайней мере не продолжится. Но Афанасий, будучи заложником каких-то странных обстоятельств, со временем выбрасывался как кит на пляж, на поле неистовой брани бытия с самим собой, где Афанасий всегда бывал бит.