И вот я опять иду на ток к дядьку Антипу Лемишке, потому что не от кого больше ждать мне совета. Я привык видеть его на току в одной и той же позе: сутулясь, сидит у забора на сколоченном из досок помосте, кое-как защищенном от дождя и ветра. Нога-деревяшка, подобно пушечному жерлу, угрожающе нацелена в горизонт, а руки движутся несуетливо, обязательно что-то делают: чинят мешки или брезент, вяжут веники из березовых прутьев, плетут ятери. Сидит дядько Антип на толстой подстилке из слежавшейся соломы, с боков помост обшит покорябанными березовыми досками, сверху — хлопающий на ветру козырек из толя. Поздоровавшись, я молча сажусь рядом — перебираю прутики, наматываю ссученную втрое пряжу на палку или нахожу какую-нибудь другую работу — например, вдеваю нитку в иголку: я знаю, что наше молчание может быть очень продолжительным.
Зато коли уж дядько Антип пустится в разговор — наслаждайся ходом его мыслей, впитывай мудрые народные выражения. Как только ни стараюсь я поймать его на слове — все без толку: ни разу он не повторится, а постоянно присовокупляет что-то к ранее сказанному. Нанизывает на нить новую бусинку, и монисто делается ярче, краше…
На этот раз, похоже, дядько Антип Лемишка не рад моему приходу, хотя еще вчера повторял, что мы точно специально созданы друг для друга — так ему хорошо со мною.
Чтобы найти выход из неловкого положения, надо заговорить, и я напряженно ищу, с чего начать. На языке вертится поговорка: самый лучший гость тот, который прощается… Однако я не спешу вылезать из сторожевой будки, уйти несолоно хлебавши: мне кажется, дядько Антип Лемишка чем-то опечален. Я было забормотал что-то, но в ответ заскрипел ремень на культе, зашелестела солома — дядько Антип Лемишка удалялся от меня. Ступал тяжело, гнулся влево, будто клонясь на один бок, — наверно, каждый шаг причинял ему боль, — но все шел и шел… Все ходил и ходил вокруг ворохов ржи, подгребал ее, поправлял брезент и при этом что-то приговаривал себе под нос.
Вечер спустился на землю, зажглись фонари. На току они висели на каждом столбе и под плафонами-тарелками напоминали большие желуди. Свет падал на дядька Антипа Лемишку, и, если смотреть на его тень, можно было подумать, что он — высоченного роста, этакий плечистый верзила, способный, если захочет, дотянуться рукой до верхушек тополей, которые стоят на берегу, покачивая поредевшими кронами, остроконечные, как деревянные рожна, которыми носят солому. Ниже, у самой воды, тарахтит в ночи маленький движок. Порой ему не хватает силы, он захлебывается, и на току темнеет, даже как будто делается холоднее, однако ненадолго: Василик, племянник Прокопа Лядовского, прибавляет обороты, разгоняет мрак… Так будет повторяться много раз — пока не рассветет.