Я – странная петля (Хофштадтер) - страница 312

Те, кто понимает сегодняшнее положение дел, не сочтут эти слова чрезмерно пессимистическими. Наша очарованность Бахом переживает кризис. Опасность в том, что наша любовь к музыке Баха может стать поверхностной, что она перемешается с самодовольством и тщеславием. Прискорбная мода нашей эпохи на подражательство проявляется и в том, как мы воспринимаем Баха; это становится все заметнее. Мы как будто стремимся восхвалять Баха, но на деле лишь восхваляем себя. Словно мы открыли его заново, поняли и исполнили так, как никогда ранее. Чуть меньше шума, чуть меньше «баховского догматизма», чуть больше мастерства, чуть больше кротости, чуть больше спокойствия, чуть больше почтения… Только так дух и истина Баха будут прославлены как никогда ранее.

Я мало чего могу добавить к этой разящей критике поверхностности, принимаемой за глубину; просто скажу, что встреча с ней, хоть она и случилась спустя несколько лет после мероприятия в Роверето, утешила меня, дав понять, что я не одинок в своей скорби. Швейцер был одним из самых скромных и непритязательных людей, и его наблюдения – не что иное, как честная реакция на удручающую моду, которая оформилась еще век назад и с тех пор, похоже, только окрепла.

Alle Grashüpfer Müssen Sterben[39]

И как же, наверняка спрашивают себя некоторые читатели, все это связано с «Я», сознанием и душами? Я бы ответил им: «Что может быть теснее связано с сознанием и душами, чем слияние с совокупной духовностью Альберта Швейцера и И. С. Баха?»

Как-то вечером я захотел освежить мои закисшие воспоминания об органной музыке Баха в исполнении Швейцера (которую я слушал сотни раз в подростковом возрасте и в двадцать с чем-то), достал с полки все четыре старые виниловые пластинки и поставил их одну за другой. Я начал с прелюдии и фуги ля-мажор (BWV 536, которую Швейцер прозвал «бродячей фугой») и прослушал много других, закончив на самой любимой, божественной прелюдии и фуге соль-мажор (BWV 541), а затем финальным штрихом послушал мучительно нежную и печальную хоральную прелюдию Alle Menschen Müssen Sterben («Все мы должны умереть» – или, чтобы отразить хореический немецкий метр, «Все на свете люди смертны»).

Пока я тихо сидел в гостиной, напряженно слушая ласковые ноты этой неизмеримо глубокой медитации, я заметил, что на ковре сидит кузнечик. Сперва я подумал, что он мертв (в конце концов, все кузнечики тоже должны умереть), но, когда я приблизился, он резво отскочил, так что я быстро схватил стеклянную миску со стола, перевернул ее, поймав прыгуна, и осторожно подсунул вниз конверт от пластинки, соорудив для этой стеклянной комнаты пол. Затем я отнес самодельное судно и его крохотного пассажира ко входной двери, открыл ее и позволил кузнечику спрыгнуть в ночную темноту кустов. Только в середине этого мини-самаритянского акта я заметил отклик швейцеровского духа – на самом деле это случилось тогда, когда я подсунул конверт от пластинки, на котором Бен Шан изобразил Швейцера за органом. Вместе с миской получилось так, что кузнечик сидел у Швейцера на руке. Что-то в этом удачном совпадении было очень правильным.